– Так держать! – сказал довольный Куржаков и добавил: – Но учти, ты должен все делать сам. Я за тебя взводом командовать не буду. – Повернулся и ушел на свой наблюдательный пункт.
«Зачем он так?.. – пожалел Ромашкин. – Вроде бы все наладилось, и опять обидел. Но, с другой стороны, он прав, без него дело могло кончиться плохо. А я, лопух, растерялся, даже, как бутылки бросать, забыл».
До вечера отбили еще одну атаку. Ромашкин чувствовал предельную слабость: сил не осталось, даже шинель казалась тяжелой. Вспомнил: «Сегодня мы не завтракали, не обедали, не ужинали». Вспомнил и ощутил, что совсем не хочется есть. Попить бы только. Чаю бы крепкого, горячего. Ромашкин обошел уцелевших солдат, сосчитал убитых, велел отнести их в лощинку позади траншеи. Вспомнил о раненых – они сами, без помощи ушли в тыл. Он глядел на почерневшие, осунувшиеся лица красноармейцев, и его поразило сходство с теми, которых они сменили. Теперь и его бойцы ходили, как те, устало, вразвалочку, шинели на них испачканы землей и гарью. «Вот и мы стали чернорабочими войны», – подумал Ромашкин, и его охватила грусть оттого, что война совсем не такая, какой он представлял ее.
За несколько страшных дней пребывания в штрафной роте с короткими и кровопролитными атаками и рукопашными Ромашкин, как это ни странно, не понял, не ощутил сути войны. Там было наказание истреблением, а не война, которую он изучал в училище и представлял совсем иной, с ее своеобразной романтикой и подвигами. И вот теперь в настоящем бою, в войне, которая велась вроде бы по боевому уставу, все обернулось другой стороной. Ничего в ней привлекательного, никакой романтики – только страх да смерть, настигающая людей повсюду, где бы они от нее ни прятались: в траншеях, блиндажах, лисьих норах и даже в стальных танках.
Когда начало смеркаться, за Ромашкиным прибежал связной.
– Командир роты вызывает.
На НП Василий встретился с тремя сержантами – это были новые командиры взводов. Кроме Ромашкина, ни один взводный не уцелел.
– Хватит мне к вам бегать, – беззлобно сказал ротный, и Ромашкин понял: в трудные минуты Куржаков бывал в каждом взводе. – Решил вызвать вас. Доложите о потерях.
Докладывали по очереди – по номерам взводов.
– Восемь убитых, четверо раненых, – сообщил Ромашкин.
– Раненых обычно бывает в два раза больше, а у тебя наоборот, – сказал Куржаков.
– В землянке сразу шестерых одним снарядом, – стал оправдываться Василий.
– А ты куда смотрел? Людей на время артобстрела надо рассредоточить по лисьим норам, пусть сидят. Будет прямое попадание – убьет одного, а не как у тебя – сразу целое отделение.
Куржаков решил не ругать лейтенанта в присутствии сержантов, но все же наставлял:
– Или вот еще у некоторых с бутылками не получилось. Бросают, понимаешь, а танки не горят. Надо на моторную часть кидать. В башню или на гусеницы – бесполезно.
В землянку, согнувшись, влез комбат Журавлев.
– О, все начальство в сборе! Вовремя я пришел. Ну как, отцы-командиры? Живых накормили? Мертвые похоронены?
– Кормим и считаем живых. Мертвым спешить некуда, – ответил Куржаков.
– Сколько людей осталось?
– Полроты наберется.
– Сколько танков подбили?
– Два.
– У тебя же семь на участке роты стоит.
– Пять артиллеристы сожгли. Моих два.
– Считай все.
– Что же получится, я семь и артиллеристы семь укажут – в донесении четырнадцать будет. Кому это надо?
– Ты давай не мудри, – холодно сказал Журавлев, – уничтожено семь – так и докладывай.
– Моих два, – упрямо сказал Куржаков, и ноздри его побелели.
– Ну ладно, математик, – сердито сказал капитан. – Получи вот карты. Сегодня прислали. Начштаба в третью роту понес, а я для вас прихватил. – Журавлев, шелестя картами, стал подбирать листы, проверяя маркировку.
– А эти зачем? – спросил Куржаков, показывая два листа с окраинами Москвы.
Журавлев понял скрытый смысл вопроса, ответил:
– На всякий случай.
– Для меня такого случая не будет, – сказал Куржаков. – И взводным моим эти листы не давайте. Я пристрелю каждого, кто попятится.
Он протянул комбату листы. Журавлев какой-то миг молча смотрел на Куржакова, но листы все же взял.
Ромашкин возвращался в свою траншею и думал о Куржакове: «Что за странный человек? В бою улыбается, когда затишье – на людей рычит. Даже комбату резко отвечал…»
Ромашкин шел по хрустящему снегу, видел редкие ракеты над передним краем и цепочки трассирующих пуль. Он думал о том, что получил боевое крещение как командир и теперь дела пойдут лучше. Вдруг одна из огненных цепочек полетела прямо в него. Ромашкин не успел лечь, и огненное жало впилось в грудь. Падая, он ощутил, будто оса грызет, жалит уже где-то внутри, подбираясь к самому сердцу.
«Как же так? Почему в меня?» – удивился Ромашкин. А оса жалила так больно, что померк свет в глазах.
Во взводе подумали – лейтенант засиделся у ротного. Куржаков считал, что Ромашкин давно отсыпается в своей землянке. А телефон взводному командиру не полагается.
Всю ночь пролежал на снегу Ромашкин, истек кровью, закоченел. Наткнулись на него только на рассвете, оттащили к воронке. Там не зарытыми еще лежали бойцы, расплющенные прямым попаданием в блиндаж. Совсем недавно на них с содроганием смотрел сам Ромашкин.
Куржаков пришел взглянуть на последнего взводного своей роты. Да, он постоянно ругал Ромашкина и высказывал свою неприязнь, но в душе считал его наиболее способным из своих командиров и теперь искренне опечалился его смертью. Тем более что кое-чему уже научил лейтенанта Ромашкина, дальше с ним воевать было бы легче.
Куржаков расстегнул нагрудный карман Ромашкина, чтобы взять документы, и уловил слабое веяние живого тепла. Ротный поискал пульс, не нашел и приложил ухо к груди лейтенанта.
– Куда же вы его волокете? – гневно спросил Куржаков оторопевших красноармейцев. – Живой ваш командир! Несите в санчасть. Эх вы, братья-славяне!
– Так задубел он весь, – виновато сказал Оплеткин.
– Ты сам задубел, в могилу живого тянешь! Несите бегом, может, и выживет.
Умирать нам рановато
Ромашкин открыл глаза и увидел пожилую женщину в белой косынке.
– Ну, вот мы и очнулись, – сказала она.
Василий удивился – откуда женщина его знает! Кажется, это она торговала вареной картошкой. Но как она сюда попала? А вернее, как он попал к ней? Василий спросил:
– Это вы продавали картошку?
Она кивнула:
– Я, милый, я.
– Я про станцию, где наш эшелон остановился.
– Правильно, – согласилась женщина, – и я про станцию и картошку.
Ромашкин понял – она соглашается потому, что он больной, нет, не больной, а раненый. Он вспомнил: однажды болел отец, и мама всему, что бы он ни говорил, поддакивала, со всем соглашалась. Тяжелобольным не возражают, им нельзя волноваться. «Значит, я тяжелый».
– Он еще бредит, – сказал грубый голос рядом.
Василий посмотрел – рядом на кровати сидел человек в нижнем белье.
– Нет, не бредит, – удивился тот, – на меня смотрит.
– Где я? – спросил Ромашкин женщину.
– В госпитале, милый, в госпитале.
– В каком городе?
– В поселке Индюшкино.
Ромашкин улыбнулся.
– Смешное название.
– Смешное, милый. Ты больше не говори. Нельзя тебе.
– А почему? Куда я ранен? – И вдруг вспомнил, как огненная оса впилась в грудь. Она еще была в нем, тут же заворочалась, стала жалить внутри. Ромашкина забил сухой, разрывающий грудь кашель. – Осу выньте, осу! – застонал он.
– Опять завел про осу, – сказал сосед нянечке. – Опять он поплыл, Мария Никифоровна.
– Это ничего, – ответила нянечка, поправляя подушку. – Уж коли в себя приходил, значит, на поправку идет.
Ромашкин лежал в полевом госпитале километрах в двадцати от передовой. Здесь были самые разные раненые, такие, кого не было смысла увозить в тыл: ранения легкие, несколько недель – и человек пойдет в строй; и такие, кого сразу нельзя эвакуировать, они назывались нетранспортабельными. Их выводили из тяжелого состояния и уж потом отправляли дальше. Ромашкин был «тяжелым» не только по ранению, а из-за простуды и большой потери крови.
Вскоре ему стало лучше. Теперь он уже не проваливался в темную мягкую пропасть, все время был в сознании. Только мучил раздирающий все в груди кашель. От этого кашля и сотрясения рана горела и кровоточила.
Пожилой военврач со шпалой на петлице, видневшейся из-под белого халата, весело говорил:
– Просто удивительно!.. В мирное время человек с таким букетом – сквозное ранение в грудь плюс крупозное воспаление легких – поправляется как минимум месяц. А теперь неделя – и уже молодец.
– Еще через неделю и на танцы пойдет, – улыбаясь, сказала Мария Никифоровна, нянечка офицерской палаты.
Когда военврач ушел, раненые занялись разговорами. Василий знал только тех, кто лежал поблизости. Слева – капитан Городецкий, командир батареи, крепкий, рослый. У него и голос артиллерийский – громкий, зычный. Справа – чистенький, красивый батальонный комиссар Линтварев, тщательно выбритый, чернобровый, с волнистой темной шевелюрой. Ромашкину было приятно, что такой красивый, серьезный и, видно, очень умный комиссар лежит рядом. Комиссар нравился и своей учтивостью. Он всем говорил «вы», «извините», «пожалуйста», «благодарю вас».