— Господи, куда же мне теперь?..
Он машинально побрел во двор дома. Направо от ворот стояла дворницкая сторожка, окно которой приветливо светилось. „Погреться хоть“, — решил он и, подойдя к двери, рванул за скобу. Что-то треснуло, и дверь отворилась. Сторожка была пуста, на столе стояла маленькая лампочка, пущенная в полсвета. Подле лампы лежал каравай хлеба, столовый нож, пустая чашка и ложка.
Безотчетно, голодный, прошел он к столу, протянул руку за хлебом, а другою взял нож, чтоб отрезать ломоть, в эту минуту вошел дворник…
Через два дня после этого в официальной газете появилась заметка под громким заглавием: „Взлом сторожки и арест разбойника“.
13 декабря, в девятом часу вечера, дворник дома Иванова, запасный рядовой Евграфов, заметил неизвестного человека, вошедшего на двор, и стал за ним следить. Неизвестный подошел к запертой на замок двери, после чего вошел в сторожку. Дворник смело последовал за ним, и в то время, когда оборванец начал взламывать сундук, где хранились деньги и вещи Евграфова, последний бросился на него. Оборванец, видя беду неминучую, схватил со стола нож, с твердым намерением убить дворника, но был обезоружен, связан и доставлен в участок, где оказалось, что он ни постоянного места жительства, ни определенных замятий не имеет. При разбойнике нашелся паспорт, выданный из волости, по которому тот оказался крестьянином Вологодской губернии, Грязовецкого уезда, Никитой Ефремовым. Паспорт, по-видимому, фальшивый, так как печать сделана слишком дурно и неотчетливо. В грабеже, взломе и покушении на убийство дворника разбойник не сознался и был препровожден под усиленным конвоем в частный дом, где содержится под строгим караулом в секретной камере. Разбойник гигантского роста и атлетического телосложения, физиономия зверская. Дворник Евграфов представлен к награде».
Такое известие не редкость! Его читали и ему верили…
СПИРЬКА
Это был двадцатилетний малый, высокого роста, без малейшего признака усов и бороды на скуластом, широком лице. Серые маленькие глаза его бегали из стороны в сторону, как у «вора на ярмарке».
В них и во всем лице было что-то напоминающее блудливого кота. Одевался Спирька во что бог пошлет. В первый раз — это было летом — я встретил его бегущего по Тверской с какими-то покупками в руке и папироской в зубах, которой он затягивался немилосердно. На нем была рваная, вылинявшая зеленая ситцевая рубаха и короткие, порыжелые, плисовые, необыкновенной ширины шаровары, достигавшие до колен; далее следовали голые ноги, а на них шлепавшие огромные резиновые калоши, связанные веревочкой. Шапки на голове у Спирьки не было. У меблированных комнат, где служил Спирька самоварщиком, его остановил швейцар:
— Спирька! Как тебе не стыдно так ходить? Ведь гостиницу срамишь!
— Что это? Чем-с?! Украл, что ли, я что? — отвечал тот, затягиваясь дымом.
— Кто говорит, украл! А ходишь-то в чем… Стыдно!
— Чего стыдно! Всяк знает, что я при месте нахожусь! Вот коли бы без места ходил этак, стыдно бы было, вот что! — И еще раз пыхнув папироской, Спирька в два прыжка очутился на верху лестницы.
Я жил в тех же нумерах.
— Что это, у нас служит? — спросил я швейцара.
— У нас, Владимир Алексеич, самоварщиком; самый что ни на есть забулдыжный человек и пьяница распре-горчайший, пропащий!
— Зачем же держать такого?
— Сами изволите знать, хозяин-то какой аспид у нас — все на выгоды норовит, а Спирька-то ему в аккурат под кадрель пришелся — задарма живет. Ну и оба рады. Хозяин — что Спирька денег не берет, а Спирька — что он при месте! А то куда его такого возьмут, оголтелого. И честный хоть он и работящий, да насчет пьянства — слаб, одежонки нет, ну и мается.
Я жил в одном номере с товарищем Григорьевым. Придя домой, я рассказал ему о Спирьке.
— Да, я его видал. Любопытный человек, он меня заинтересовал давно; способный, честный, но пьяница.
Этим разговор о Спирьке и кончился. Потом я его несколько раз встречал в коридоре и на улице.
Как-то пришлось мне уехать на несколько дней из Москвы. Когда я возвратился, мой товарищ сказал мне:
— А у нас, Володя, семейства прибавилось.
— Что такое?
— Спирьку я к себе в лакеи взял.
— Ну?! — удивился я.
— Да, верно; третьего дня его хозяин прогнал, идти человеку некуда, ну я его и взял. Славный малый, исполнительный, честный.
В это время дверь отворилась, и с покупками в руках явился Спирька. Положив покупки и сдачу с десятирублевой ассигнации, он поздоровался со мной.
— Здравствуйте, барин, — рикамендуюсь вам, что мы теперь у вас в услужении будем.
— Рад за тебя, служи.
— Нет, вы, барин, на меня поглядите-сь, каким я теперь — хоть сейчас под венец, — обратился ко мне Спирька, охорашиваясь и поправляя полы спереди узкого, короткого сюртука.
— Барин подарил-с, — сказал он. Действительно, Спирьку нельзя было узнать. На нем была поношенная, но чистенькая триковая пара и порядочные, вычищенные до блеска сапоги. Он был умыт, причесан, и лицо его сияло.
— Эх, то есть вот как теперь меня облагодетельствовали, что всю жизнь свою не забуду, по гроб слугой буду, то есть хоть в воду головой за вас… Ведь я сроду таким господином не был. Вот родители-то полюбовались бы…
— Ну и покажись им, — сказал я.
— Это родителям-то-с? Да у меня их никогда и не бывало; я ведь из шпитонцев взят прямо.
— Как не бывало?
— Мы шпитонцы; из ошпитательного дома… бог его знает, кто у меня родитель — може, граф, може, князь, а може, и наш брат Исакий!
— Ну, последнее вернее, — сказал мой товарищ, глядя на лицо Спирьки.
Стал у нас Спирька служить. Жалованье ему положили пять рублей в месяц.
Два месяца Спирька живет — не пьет ни капли. Белье кой-какое себе завел, сундук купил, в сундук зеркальце положил, щетки сапожные… С виду приличен стал, исполнителен и предупредителен до мелочей. Утром — все убрано в комнате, булки принесены, стол накрыт, самовар готов; сапоги, вычищенные «под спиртовой лак», по его выражению, стоят у кроватей, на платье ни пылинки.
Разбудит нас, подаст умыться и во все время чаю стоит у притолоки, сияющий, веселый.
— Ну что, Спиридон, как дела? — спросишь его.
— Слава тебе господи, с бродяжного положения на барские права перешел! — ответит он, оглядывая свой костюм.
— А выпить хочется тебе?
— Нет, барин, шабаш! Было попито, больше не буду, вот тебе бог, не буду! Все эти прежние художества побоку… Зарок дал — к водке и не подходить: будет, помучился век-то свой! Будет в помойной яме курам да собакам чай собирать!
— Так не будешь?
— Вот-те крест, не буду.
Спустя около месяца после этого разговора Спирька является к моему сотоварищу и говорит ему:
— Петр Григорьич, дайте мне четыре рубля, жисть решается!
— Как так?
— Невесту на четыре рубля сосватал! С приданым, и все у нее как следно быть, в настоящем виде.
— Что ты?
— Будь сейчас четыре рубля, и жена готова!
— На что же четыре рубля?
— Свахе угощение, и ей тоже надо. Сделайте милость, будьте, барин, отец родной, составьте полное удовольствие, чтобы жениться — остепениться!
Ему дали четыре рубля. Это было в три часа дня, Спиридон разоделся в чистую сорочку, в голубой галстук, наваксил сапоги и отправился.
На другой день Спирька не являлся. Вечером, когда я вместе с Григорьевым возвратился домой после спектакля, Спирька спал на диване в своих широчайших шароварах и зеленой рубахе. Под глазом виднелся громадный фонарь, лицо было исцарапано, опухло. Следы страшной оргии были ясно видны на нем.
— Вот так женился! — сказал Григорьев, рассматривая лежавшего.
— Да, с приданым жену взял!
Спирька, услыхав разговор, поднял голову, быстро опомнился, вскочил и пошел в переднюю, не сказав ни слова.
— Спиридон! — громко окликнул его Григорьев, едва сдерживаясь от смеха.
— Чего изволите? — прохрипел тот в ответ, останавливаясь у двери и жмурясь.
— Что с тобой? А?
— Загуляли, барин! — Спирька махнул энергично правой рукой.
— А свадьба когда?
— Не будет! — пресерьезно ответил он и скрылся за дверями.
Григорьев решил его еще раз одеть и не прогонять.
— Авось исправится, человеком будет! — рассуждал он.
Однако слова его не оправдались. Запил Спирька горькую. Денег нет — ходит печальный, грустный, тоскует, — смотреть жаль. Дашь ему пятак — выпьет, повеселеет, а потом опять. Видеть водки хладнокровно не мог. Платье дашь — пропьет.
Наконец, Григорьев прогнал его. После, глубокой осенью, в дождь и холод, я опять встретил его, пьяного, в неизменных шароварах, зеленой рубахе и резиновых калошах. Он шел в кабак, пошатывался и что-то распевал веселое…