Я подавил улыбку и сказал, стараясь быть серьезным:
— Они делают конкуренцию вам, а вы сделайте им: начните издавать такую же газету.
— Тоже вы скажете! У меня восемь номеров, а у них двенадцать тысяч. У меня шесть девушек, а у них, может быть, пятьсот! Нет, вы, господин, знаете? Я думала бы другое: что если бы нам с ними войти в компанию?
Я подумал.
— Ну, что ж… Этим, вероятно, и кончится. Нынче все предприятия должны быть капиталистическими. Фабрика всегда пожрет мелких кустарей…
Мы оба молчали, думая каждый о своем. Закат красными лучами осветил меня и мою соседку, сидевшую с понуренной головой. И, щурясь на красное солнце, соседка со вздохом прошептала:
— Ох, любовь, любовь! Какое ты трудное занятие.
Тихий океан
Русский писатель Аргусов был бодр и полон самых светлых надежд на будущее…
— Эх! — говорил он, весело хохоча. — Да и отмочу же я летом штуку!
— Какую штуку?
— Купаться поеду заграницу.
— Почему именно заграницу?
— Широкие, дорогой, у меня горизонты!.. Океана хочу… Неизмеримого, безбрежного океана! Море — как хотите — не то. А представьте, например, Тихий океан! Ведь подумать только о его величине и раздолье — голова кругом идет!
Однажды мечтательный, тихо-восторженный Аргусов уложил чемоданчик и собрался ехать. Пришли.
— Ты… куда? Куда собрался?
— Прощайте, братцы! Купаться еду в Тихий океан. Хе-хе!
— Нет, не прощайте; нет, не братцы; нет, не купаться; не Тихий океан… Нет, не «хе-хе». Давай подписку! Артамонов, бери с него подписку!
Побледнел писатель.
— Какую?
— На белой бумаге. О невыезде заграницу. Над тобой, братец, еще три литературных дела висят! Видали? Заграницу захотел, на Тихий океан. Эх. ты! Тихоокеанец…
Даже рассмеялись. уходя. Смеялся и писатель. Не особенно, впрочем.
— Еду, — говорил писатель. — Купаться. На Черное море еду! Хе-хе! Вы подумайте — какая прелесть. Черное море! Это тебе не река какая-нибудь или озеро. Выйдешь это к воде: ого-го — горизонта не видно! Прелестная, должен я вам сообщить, вещь Крым!
Собрался. Поехал.
— Вам чего?
— То есть? Мне даже странно… Вам-то что? Купаться приехал.
— Нельзя тут купаться. Писатель? Нельзя. Артамонов, проводи их.
— Как вы смеете? Ваше, что ли, Черное море.
— Идите, идите! Вот чудак! Подумаешь — Черноморец выискался.
Встретили писателя совсем недавно. С узелочком шел..
— Вы куда?
— Купаться буду. Прекрасное это учреждение — Фонтанка. Утонуть нельзя, а выкупаться можно. А горизонты — если вдуматься, на кой они мне в сущности прах.
Пришел писатель на Фонтанку. Остановился. Уже жилетку стал снимать.
— Эй, эй! Господин! Чего такого делаете? Нельзя.
— Да я купаться. Можно?
— Купаться тут нельзя. Правилов таких не исделано. Ежели, будем говорить, утопленники — с ними другой разговор. А — купальщик, он не тово-с. Купальщику тут невозможно.
— Ну, ладно… Я топиться буду.
— Тоже на виду не хорошо. Ежели, тишком, с плохого надзору — твое счастье! А так — это что же… Артамонов! Проводи их на сухое место.
Поливали дворники мостовую. Мимо проходя, приблизился к ним писатель и попросил:
— Я вам пятачок дам, а вы меня из кишки искупайте!..
— Да, Господи ж, — обиделись добрые дворники… Разве-ж мы за деньги или что? Да мы и так рады облить человека.
Брызнула струя… Только поворачивался ликующий, просветленно-восторженный писатель.
Пробегал мимо мальчишка, только что выдранный кем-то за уши…
Увидев такую картину, увидя потоки холодной воды, забыл мальчишка все свои горести, заплясал на одной ножке и завопил радостно:
— Брраво! Воды-то сколько!.. Тихий океан!!
Отцы и дети
…Семья состояла из трех лиц: самого хозяина дома Гниломозгова — члена Государственной Думы четвертого созыва, его жены Анны Леонтьевны и сына Андрюши — крохотного вихрастого гимназиста.
Сегодня в семье Гниломозговых был большой шум и скандал…
Началось с того, что Андрюша покрасил белого маминого шпица в черный цвет; почуяв запах чернил, резвая собака вырвалась из рук юного вершителя ее судеб, прибежала в гостиную и стала кататься по диванам и креслам…
Пораженная ужасом, Анна Леонтьевна схватила собаку, засунула ее в шкафчик, на котором стоял граммофон, но, при этом, запачкала себе руки и пеньюар чернилами.
И ударил на Андрюшу гром:
— Чтоб тебе до завтрашнего дня не дожить, паршивец ты несчастный! Чтоб тебя всего перекорежило, подлеца! Извольте видеть — собак ему нужно перекрашивать! Вместо того, чтобы задачи решать — собак красит!! Обожди ж ты… Да нет, нет, не спрячешься… Ты думаешь, я тебя отсюда не достану? Достану, голубчик… Вот, вот… Пойди-ка сюда, пойди. Вот тебе, вот!! Что нравится? А теперь посиди-ка у меня в темной ванной. На, тебе еще раз — на память!
Избитый, униженный — быль брошен Андрюша в темную ванную. А разъяренная Анна Леонтьевна побежала в кухню мыться и чиститься.
В кухне она увидела следующее: ее муж, член Государственной Думы четвертого созыва, держал за руку краснощекую полномясую Дуню и говорил ей грешные слова:
— А вот возьму, да поцелую!
— Да зачем же, Иван Егорыч?
— А вот возьму, да поцелую.
— Господи! Да зачем же это? К чему вам беспокоиться!
— А вот возьму, да поцелую! Ги-ги…
— Ну, к чему же это?
Затрудняясь ответить на этот ленивый бессодержательный вопрос, Иван Егорыч безмолвно припал к Дуниной пышной груди, и… сейчас же отлетел к кухонному столу…
— Опять?! — закричала Анна Леонтьевна. — Ах, подлец! Весь в сынка: тот собаку перекрашивает, этот жену меняет на черт знает что! Пойди сюда… Пойди, сладострастник проклятый! Я с тобой поговорю после, а пока ты у меня посиди-ка в ванной, чтобы тебя перекорежило!
И был Иван Егорыч сильной рукой жены ввергнут в темную холодную ванную комнату…..
— Ой, кто тут такой?! — вскричал испуганно депутат.
— Это я, папа, не бойся… — сквозь слезы отвечал Андрюша. — Тебя — мама?
— Мама, — со вздохом прошептал депутат, усаживаясь на плетеную корзину для белья.
— Меня тоже мама…
Оба помолчали. Было так темно, что друг друга не видели. Почему-то разговаривали шепотом.
Чувство нежности к сыну наполнило сердце Гниломозгова.
— Бедные мы с тобой, Андрюша, — всхлипнул он. — Не живем, а мучаемся. Тебя за что?
— Собачку хотел перекрасить. Все белая, да белая — прямо-таки надоело. А тебя за что?
— За горничную.
— Поколотил ее, что-ли?
— Да нет, напротив. Я к ней очень ласково…
— Странно… — вздохнул невидимый Андрюша. — Значит, просто придирается.
Нашел отцовскую руку, пожал ее и погладил.
— Ничего-о… Может, скоро выпустит.
«Хороший у меня сынок, — подумал тронутый Гниломозгов, — а совсем я забросил мальчишку. Поговорить с ним даже не приходится»…
Разговорились…
— Ну, что у вас в гимназии, — спросил депутат. — Распустили вас на масленую?
— Да, — прошептал Андрюша. — На три дня. А вас?
— Э, нас! — самодовольно улыбнулся депутат. — Нас, брат, на десять дней распустили.
— Счастливые! А на Рождество как?
— На Рождество тоже месяц гуляли…
— А мы две недели.
— На Пасху нас дней на сорок распустят…
Даже в темноте было видно, как Андрюшины глазенки засверкали завистью.
— Господи! Вот лафа! А летом вас когда распускают?
— В июне.
— Одинаково, значит. А когда обратно, в училище?
— В Думу, а не в училище! В октябре.
— Да ну?! Значит, почти ни черта не делаете?! А мы-то, несчастные… Чуть не с августа… А как у вас с экзаменами-то?
— Никаких экзаменов! Ни-ни. Просто так.
— А мы-то! — простонал в темноте Андрюша. — Прямо печально! И отметок тоже не получаете?
— Отметок?.. Каких это? Нет, теперь нет. В третьей Думе, кажется, Годнев получил отметку… от городового… А так, вообще нет.
— А задают вам много?
— Задают-то? Да иногда много. Вот это, говорят, рассмотри и пропусти, и это. А этого не пропускай.
— Зубрить-то значит, не надо?
— Нет, просто в двери проходим. А вы как? — осведомился шепотом депутат.
— Да приходится позубривать. У нас, брат, потрудней. Прижимисто…
Андрюша глубоко вздохнул.
— В поведении иногда тоже сбавляют.
— Чего сбавляют?
— Отметку. Если нашалишь.
— И у нас, — сказал депутат. — Раньше мы не отвечали, были безответственны — понимаешь? — А теперь нам сказали, что мы отвечаем за свои слова.
— И наказывают?
— Наказывают.
Товарищи по несчастью погрузились в молчание. Андрюша долго и тщетно размышлял: чем бы таким поразить отца, чего у того не было.