Но это еще не все. Неравенство между людьми в каторжном обществе строится только на силе или слабости их характеров, то есть на том, насколько чиста в них субстанция воли к свободе. Все они знают это и потому стараются прикрыться различными обличьями, масками, претендующими на выражение чистой воли. Конечно, существуют такие люди, как Сушилов, но если спросить даже Сушилова, хотел бы он выйти на волю, разве он ответит отрицательно? Разве признает, что воля ему ни к чему, что, согласно анализу Достоевского, весь смысл его существования в том, чтобы отказаться от своей воли и передать ее на служение воле другого человека?
Оставляя в стороне Сушилова – разглядеть в других каторжниках под натянутыми обличьями и масками истинное качество их воли рассказчику не так легко. Например, глава, которая называется «Решительные люди. Лучка» и в которой автор рассказывает еще об одном обличьи, которое претендует на то, что оно и есть чистая воля. «Раз в эти первые дни, в один длинный вечер, праздно и тоскливо лежа на нарах, я прослушал один из таких рассказов и по неопытности принял рассказчика за какого-то колоссального, страшного злодея, за неслыханный железный характер, тогда как в это же время чуть ли не подшучивал над Петровым. Темой рассказа было, как он, Лука Кузьмич, не для чего иного, как единственно для одного своего удовольствия, уложил майора».
Прервем рассказ и спросим: почему же Лучка не «страшный злодей»? Он убил майора за ничто, просто так, чтобы показать здоровенным и трусливым хохлам, с которыми идет по этапу за бродяжничество, как нужно держать себя с начальством – поступил, в общем, отчаянно, проявив волю действовать вопреки разумности – сколько же таких людей есть вокруг нас? И не следует ли нам опасаться таких людей, глядеть на них со страхом? Да, это все так, но, во-первых, Лучка убил «на публику», театрально, то есть с рефлексией на самого себя, а во-вторых, он явно любит рассказывать о своем преступлении, да еще рассказывать с юмором (рядом с ним сидит его приятель, здоровенный, благодушный и недалекий малый, и маленький, востренький Лучка, как заправский клоун, использует приятеля как «прямого» партнера, чтобы эффектней подать свою историю). Но люди чистой волевой субстанции не рассказывают, они действуют. Тут или-или, середины быть не может, и каторга знает это так же ясно и точно, как знала немецкая идеалистическая философия, которая, по сути дела, сформулировала идею Сверхчеловека, назвав романтическое искусство ироническим на том одном основании, что оно несет в себе рефлексию. И потому каторга относится к Лучке с пренебрежением, и, вслед за каторгой, к нему так же начинает относиться и Достоевский. В тот самый момент, когда человек начинает рассказывать себя, он становится чем-то вроде романтического писателя и теряет способность к непосредственному волевому действию. (В тот самый момент, когда европейское искусство переходит от мифа и эпоса к лирике, европейская цивилизация переступает через пик и идет на декадентское снижение.)
Теперь я перейду к разбору образов героев, которые, согласно Достоевскому, представляют собой по-настоящему сильных людей. По моему разумению, таких людей в книге четверо: простолюдины Газин, Петров и Орлов и дворянин A-в. Поскольку вся книга посвящена простолюдинам, я стану говорить о первых трех, а разговору об А-ве отведу позже отдельную главу. Начнем с Газина и сразу отметим черты, которыми Достоевский выделяет сильных людей каторги. Одна такая черта это подчеркивание их спокойствия и натуральной уверенности в своем над другими превосходстве. Вот и Газин «был всегда тих, ни с кем никогда не ссорился и избегал ссор, но как будто бы из презрения к другим, как будто считая себя выше всех остальных, говорил очень мало и был как-то преднамеренно несообщителен. Все движения его были медленные, спокойные, самоуверенные. По глазам его было видно, что он очень неглуп и чрезвычайно хитер; но что-то высокомерное-насмешливое и жестокое было всегда в лице его и улыбке». Другая черта – это то, что конкретное преступление, за которое осужден сильный человек, остается нам таинственно неизвестно. О преступлениях остальных каторжников, простолюдинов или дворян, о которых писатель берется рассказывать, сообщается точно и недвусмысленно, но когда дело доходит до Газина, Петрова и Орлова, всё отодвигается в туманную, неопределенную, даже мифическую область догадок, предположений и множественных чисел. О Газине говорится так:
В остроге об нем носились странные слухи: знали, что он был из военных; но арестанты толковали меж собой, не знаю правда ли, что он беглый из Нерчинска; в Сибирь сослан был уже не раз, бегал не раз, переменял имя и наконец-то попал в наш острог, в особое отделение.
Итак, Газин чувствует свое превосходство в обществе каторжников, и это превосходство каторга признает. Газин богат, он торгует в остроге вином, на него работает много людей. Но у него есть слабость, как раз связанная с его профессией целовальника и его богатством, то есть с материальной стороной его существования: он раза два в год запивает. Впрочем, и другие заключенные запивают, и Достоевский описывает такие загулы, когда человек, тяжело работая, несколько месяцев копил деньги, чтобы пропить их в один день. Тут Достоевский проницательно указывает, что эти загулы есть необходимость пожить по своей воле и что деньги, которые тоже необыкновенно важны для чувства хоть какой-то независимости, все-таки не так важны, как загулы, ради которых их копят. И арестант, говорит Достоевский, гуляет весело по принципу «хоть час да мой». Но с Газиным происходит иначе. Он гуляет широко, нанимает музыкантов, но почему-то во время загула не веселится, а наоборот, мрачнеет, становится зол и постоянно нарывается на драку, бросается на людей с ножом. А так как он невероятно силен физически, единственный способ сладить с ним это навалиться на него всем гуртом и чудовищно бить до тех пор, пока не потеряет сознание. Выходит парадокс: Газин все то время, когда трезв, разумен и сдержан, полностью контролирует себя, то есть находится в полной своей воле, повелевая нанятыми для проноса вина каторжниками. Это, так сказать, аполлонический Газин. Но как только он начинает пить, он превращается в Газина диониссийца, и тогда сквозь него и посредством его прорывается яростная и конечно же пессимистическая (иначе откуда бы такая мрачность?) сила, отчета в которой он дать себе не может, равно как и не может сдержать ее. Газин не исключение, есть немало людей, которые, когда пьянеют, становятся неприятны и агрессивны, и у психоаналитиков давно уже есть исчерпывающее объяснение такого феномена поведения. Но в данном случае оно меня не интересует, потому что я в данном случае смотрю на вещи под углом зрения Достоевского. Смотреть же под углом зрения Достоевского значит постоянно иметь в виду борьбу сил духа и материи в человеке, и в случае Газина это значит, что во время загула, под влиянием вина в нем как будто пробуждается осознание иллюзорности его властительного положения в каторге, всей его деловой деятельности, его антерпренерства, на которое он тратит столько времени и сил. Вдруг под влиянием алкоголя он видит, что он есть такое в действительности: животное, заключенное в клетку, как и все остальные каторжники, а коли так, то он и ведет себя по-животному Если брать Газина под таким углом, он становится фигурой трагической в том изначальном смысле, который шире и глубже принадлежности к какой-нибудь культуре с принятым ей идейным пониманием добра и зла: диониссийское состояние это состояние подсознательного понимания изначальной дисгармонии и трагедии человеческой ситуации. В Газине есть незаурядная, мощная сила, которая изначально направлена не на созидание, но на разрушение, то есть на различные преступления. Достоевский испытывает к Газину отрицательные чувства, но при этом придает ему шекспировский размах: «Этот Газин был ужасное существо. Он производил на всех страшное, мучительное впечатление. Мне всегда казалось, что ничего не могло быть свирепей, чудовищней его… Рассказывали тоже про него, что он любил прежде резать маленьких детей, единственно из удовольствия: заведет ребенка куда-нибудь в удобное место, сначала напугает его, измучает и, уже вполне насладившись ужасом и трепетом маленькой жертвы, зарежет ее тихо, медленно, с наслаждением». Тут нужно быть очень осторожным перед соблазном сравнения этого описания с известной навязчивой темой у последующего Достоевского изнасилования и доведения до самоубийства его героями маленьких девочек. Позже я буду говорить о характере связи между преступниками каторги и преступниками романов Достоевского, сейчас только отмечу, что между первыми и вторыми есть та кардинальная разница, что первые (каторжане) существуют (существовали) объективно, а вторые (сильные или околосильные герои, Свидригайлов, Раскольников, Ставрогин, Иван Карамазов) суть – как справедливо заметил Леонтьев – плоды воображения писателя, пришедшие не снаружи, но из его собственной психики. Поэтому надо отдать должное тому, как писатель настаивает, что чувства, которые ему внушал Газин, были общие чувства каторги (в отличие от чувств, которые внушал A-в лично Достоевскому). И тут же следует отметить еще одну тонкость различия: как бы ни были отвратительны приписываемые (значит, в какой-то степени сфантазированные) преступления Газина, эти преступления есть проявление искривленной, искаженной, но все-таки духовности, наподобие духовности маркиза де Сада, между тем как «преступления» А-ва, о котором я буду говорить позже, – это действия, предпринимаемые против христианской идеи духовности.