– По-немецки? – съехидничала Гурвич.
– По-русски! – резко сказал старшина. – А вы переведете, ежели не поймут. Ясно говорю?
Все промолчали.
– Ежели вы и в бою так высовываться будете, то санбата поблизости нету. И мамань тоже.
Насчет мамань он напрасно сказал, совсем напрасно. И рассердился поэтому до крайности: ведь всерьез же все будет, не на стрельбище!
– С немцем хорошо издали воевать. Пока вы свою трехлинеечку передернете, он из вас сито сделает. Поэтому категорически лежать приказываю. Лежать, пока лично «огонь!» не скомандую. А то не погляжу, что женский род… – Тут Федот Евграфыч осекся, махнул рукой и добавил: – Все. Кончен инструктаж.
Выделил сектора наблюдения, распределил бойцов попарно, чтоб в четыре глаза смотрели. Сам повыше забрался. Биноклем кромку леса обшаривал, пока слеза не прошибла.
Солнце уже совсем за вершины цеплялось, но камень, на котором лежал Васков, еще хранил накопленное тепло. Старшина отложил бинокль и закрыл глаза, чтоб отдохнули. И сразу камень этот теплый плавно качнулся и поплыл куда-то в тишину и покой, и Федот Евграфыч не успел сообразить, что дремлет. Вроде и ветерок чувствовал, и слышал все шорохи, а казалось, что лежит на печи, что забыл дерюжку подстелить и надо бы об этом маманю попросить. И маманю увидел: шуструю, маленькую, что много уж лет спала урывками, кусочками какими-то, будто воруя их у крестьянской своей жизни. Увидел руки, худые до невозможности, с пальцами, которые давно уж не разгибались от сырости и работы. Увидел морщинистое, будто печеное, лицо ее, слезы на жухлых щеках и понял, что доселе плачет маманя его над помершим Игорьком, доселе виноватит себя и изводит. Хотел он ласковое ей сказать, да тут вдруг кто-то за ногу его тронул, и он почему-то решил, что это тятька, и испугался до самого сердца. Открыл глаза: Осянина на камень лезет и за ногу его трогает.
– Немцы?..
– Где?.. – испуганно дернулась она.
– Фу, леший… Показалось.
Рита посмотрела на него, улыбнулась:
– Подремлите, Федот Евграфыч. Я шинель вам принесу.
– Что ты, Осянина. Это так, сморило меня. Покурить надо.
Спустился вниз: под скалой Комелькова волосы расчесывает. Распустила – спины не видно. Стала гребенку вести – и руки не хватает, перехватывать приходится. А волос густой, мягкий, медью отливает. И руки у нее плавно так ходят, неторопливо, покойно.
– Крашеные, поди? – спросил старшина и испугался, что съязвит она сейчас, и кончится вот это вот: простое.
– Свои. Растрепанная я?
– Это ничего.
– Вы не думайте, там у меня Лиза Бричкина наблюдает. Она глазастая.
– Ладно, ладно. Оправляйся.
Во леший, опять это слово выскочило! Потому ведь, что из устава оно. Навеки врубленное. Медведь ты, Васков, медведь глухоманный…
Насупился старшина. Закурил, дымом укутался.
– Товарищ старшина, а вы женаты?
Глянул: сквозь рыжее пламя зеленый глаз проглядывает. Неимоверной силы глаз, как стопятидесятидвухмиллиметровая пушка-гаубица.
– Женатый, боец Комелькова.
Соврал, само собой. Но с такими оно к лучшему. Позиции определяет, кому где стоять.
– А где ваша жена?
– Известно где – дома.
– А дети есть?
– Дети?.. – вздохнул Федот Евграфыч. – Был мальчонка. Помер. Аккурат перед войной.
– Умер?
Отбросила назад волосы, глянула – прямо в душу глянула. Прямо в душу. И ничего больше не сказала. Ни утешений, ни шуточек, ни пустых слов. Потому-то и не удержался Васков, вздохнул:
– Да, не уберегла маманя…
Сказал и пожалел. Так пожалел, что тут же вскочил, гимнастерку одернул, как на смотру.
– Как там у тебя, Осянина?
– Никого, товарищ старшина.
– Продолжать наблюдение!
И пошел от бойца к бойцу.
Солнце давно уже село, но было светло, словно перед рассветом, и боец Гурвич читала за своим камнем книжку. Бубнила нараспев, точно молитву, и Федот Евграфыч послушал, прежде чем подойти:
Рожденные в года глухиеПути не помнят своего.Мы – дети страшных лет России —Забыть не в силах ничего.
Испепеляющие годы!Безумья ль в вас, надежды ль весть?От дней войны, от дней свободы —Кровавый отсвет в лицах есть…
– Кому читаешь-то? – спросил он, подойдя.
Переводчица смутилась (все ж таки наблюдать приказано было, наблюдать!), отложила книжку, хотела встать. Старшина махнул рукой.
– Кому, спрашиваю, читаешь?
– Никому. Себе.
– А чего ж в голос?
– Так ведь стихи.
– А-а… – Васков не понял. Взял книжку – тонюсенькая, что наставление по гранатомету, – полистал. – Глаза портишь.
– Светло, товарищ старшина.
– Да и вообще… И вот что: ты на камнях-то не сиди. Они остынут скоро, начнут из тебя тепло тянуть, а ты и не заметишь. Ты шинельку подстилай.
– Хорошо, товарищ старшина. Спасибо.
– Вот. А в голос все-таки не читай. Ввечеру воздух сырой тут, плотный, а зори здесь тихие, и потому слышно аж за пять верст. И поглядывай. Поглядывай, боец Гурвич.
Ближе к озеру Бричкина располагалась, и еще издали Федот Евграфыч довольно заулыбался: вот толковая девка! Наломала лапнику елового, устелила им ложбинку меж камней, шинелью прикрыла: бывалый человек. Даже поинтересовался:
– Откуда будешь, Бричкина?
– С Брянщины, товарищ старшина.
– В колхозе работала?
– Работала. А больше отцу помогала. Он лесник, на кордоне мы жили.
– То-то крякаешь хорошо.
Засмеялась. Любят они смеяться, не отвыкли еще.
– Ничего не заметила?
– Пока тихо.
– Ты все примечай, Бричкина. Кусты не качаются ли, птицы не шебуршатся ли. Человек ты лесной, все понимаешь.
– Понимаю.
– Вот-вот…
Потоптался старшина: вроде все сказал, вроде дал указания, вроде уходить надо, а ноги не шли. Уж больно девка-то своя была, лесная, уж больно устроилась уютно, уж больно теплом от нее тянуло, как от той русской родимой печки, что привиделась ему сегодня в дреме.
– «Лиза, Лиза, Лизавета, что ж не шлешь ты мне привета, что ж ты дроле не поешь, аль твой дроля не пригож», – с ходу, казенным голосом отбарабанил комендант, кашлянул и пояснил: – Это припевка в наших краях такая.
– А у нас…
– После споем с тобой, Лизавета. Вот выполним боевой приказ и споем.
– Честное слово? – заулыбалась Лиза.
– Ну, сказал ведь.
Старшина вдруг залихватски подмигнул, сам же первым смутился, поправил фуражку и пошел. Бричкина крикнула вслед:
– Ну, глядите, товарищ старшина! Обещались!
Ничего он ей не ответил, но улыбался всю дорогу, пока через гряду на запасную позицию не вышел. Тут он улыбку с лица смахнул и стал искать, куда запропастилась боец Четвертак.
А боец Четвертак сидела под скалой на вещмешках, укутавшись в шинель и сунув руки в рукава. Поднятый воротник прятал ее голову вместе с пилоткой, и между казенных отворотов уныло торчал красный хрящеватый носик.
– Ты чего скукожилась, товарищ боец?
– Холодно…
Протянул руку, а она отпрянула: решила сдуру, что хватать он ее пришел, что ли…
– Да не рвись ты, господи! Лоб давай. Ну?..
Высунула шею. Старшина лоб ее стиснул, прислушался: горит. Горит, лешак тебя задави совсем!
– Жар у тебя, товарищ боец. Чуешь?
Молчит. И глаза печальные, как у телушки: любого обвиноватят. Вот он, сапог, потерянный бойцом, твоя поспешаловка и майский сиверко. Получи в натуре одного небоеспособного – обузу на весь отряд и лично на твою совесть.
Федот Евграфыч сидор свой вытащил, лямки сбросил, нырнул: в укромном местечке наиважнейший его энзе лежал – фляга со спиртом, семьсот пятьдесят граммов, под пробку. Плеснул в кружку.
– Так примешь или водой разбавить?
– А что это?
– Микстура. Ну, спирт, ну?
Замахала руками, отодвинулась:
– Ой, что вы, что вы…
– Приказываю принять! – Старшина подумал маленько, разбавил чуть водой. – Пей. И воды сразу.
– Нет, что вы…
– Пей без разговору!
– Ну, что вы в самом деле! У меня мама – медицинский работник…
– Нету мамы. Война есть, немцы есть, я есть, старшина Васков. А мамы нету. Мамы у тех будут, кто войну переживет. Ясно говорю?
Выпила, давясь, со слезою пополам. Закашлялась. Федот Евграфыч ее ладонью по спине постукал слегка. Отошла. Слезы ладонью размазала, улыбнулась:
– Голова у меня… побежала!..
– Завтра догонишь.
Лапнику ей приволок. Устелил, шинелью своей покрыл:
– Отдыхай, товарищ боец.
– А вы как же без шинели-то?
– Я здоровый, не боись. Выздоровей только к завтраму. Очень тебя прошу, выздоровей.
Стихло кругом. И леса, и озера, и воздух самый – все на покой отошло, затаилось. За полночь перевалило, завтрашний день начинался, а никаких немцев не было и в помине. Рита то и дело поглядывала на Васкова, а когда одни оказались, спросила:
– Может, зря сидим?
– Может, и зря, – вздохнул старшина. – Однако не думаю. Ежели ты фрицев тех с пеньками не спутала, конечно.
К этому времени комендант отменил позиционное бдение. Отправил бойцов на запасную позицию, приказал лапнику наломать и спать, пока не подымет. А сам здесь остался, на основной, и Осянина за ним увязалась.