Лестно было бы прикинуться евнухом или лучше главным евнухом, но, во-вторых, не всякий раз получится, а во-первых, их же, сволочей, жалко. Надо ли говорить, что после этого Петров боялся их, как огня, или, лучше, как заразы, хотя не лучше, потому что заразы он как раз не боялся. Он был в курсе, всё понимал, ещё в раннем детстве прочёл в журнале «Здоровье» историю, которая называлась что-то… червоточина? накипь? яма?.. а, нет, она называлась классично и сурово «Я хочу рассказать вам…» жирным чёрным курсивом. О совсем молоденькой, но уже легкомысленной женщине и о том, как легкомыслие нередко оборачивается распущенностью, а последняя порой ведёт к преступлению. Её осудили по сто пятнадцатой и заточили в тюрьму, и горько плакал тогда маленький Парамон.
Итак, он всё понимал, но почему-то не боялся. Так что первое было точнее — как огня.
Не то чтобы он совершенно их не переносил, он был всё же живой человек, кроме того, Парамон полагал себя натуралом. Его сердце ёкало, когда, шаря у неё за пазухой, он, всякий раз неожиданно, встречался с хорошеньким соском или, засовывая ей за шиворот бумажку, оглаживал тёплую спинку. Вот это славно, спору нет. Приятно погладить её по голове, но нельзя же всё понимать буквально.
Например, одна интриганка стала покусывать Петрова за ухо. Было трогательно, но достаточно больно, и тогда Петров в шутку пригрозил покусать её за одно из интимных мест. Он таким образом предполагал отвлечь внимание интриганки от побелевшего уха чем-нибудь шуточным, немного фривольным. И ещё договаривая угрозу, он понимает, что несёт что-то ни с чем не сообразное, и ведь никто не тянул за язык, сразу ставший таким сухим и шершавым, как будто им только что облизали пепельницу. Вот так задний ум Петрова уже почти догоняет передний, а всё-таки немного отстаёт. И она действительно много курила, и Петров в курсе про «целовать курящую женщину всё едино, что облизать пепельницу», но ему не понять мужчины, который не захотел бы вылизать пепельницы, в которую погадила всё-таки женщина.
Приходится встречаться с друзьями, где опять сидит незнакомка, обыкновенно дура, ну и сидела бы себе, закусывала. И Петров бы кушал себе, выпивал. Попил, поел, поблагодарил хозяев — и вали обратно на улицу, хотя не скроем, что там милиция. Но ему, видите ли, неэтикетно, ему надлежит поддержать беседу. И поскольку все люди стали хорошенькие и беседуют очень громко и все разом, остаётся незнакомка, потому что слыхала, что так сойдёт за умную, хотя и это заблуждение. И это надо понимать так, что уже имеется невесёлый жизненный опыт, что прежде, пока молодая была, беззаботно напивалась, плясала и хохотала всевозможные глупости, невинные, может быть, даже трогательные, но уже чрезмерно дебильные. И не одному её приятелю в такие моменты бывало мучительно стыдно за неё, и потом, возвращаясь домой, он зло выговаривал ей, она же выслушивала, всё слабее улыбаясь сквозь уже подступившие и вскоре капающие слёзы, но это не трогало приятеля, скорее наоборот, потому что всё было некстати, и выходил из него хмель, и заболевала голова, а у неё краснел и сопливел нос. И если незнакомка была из простых, то Петров не поручился бы, что дома она не становилась даже жертвой рукоприкладства, ведь в доме у неё тоже всё велось по-дурацки.
Петров мог бы помолчать, легко мог. Но он выпил, и ему лень сделать над собой наималейшее усилие. Он открывает рот, и дальнейшая его судьба на этот вечер предрешена. Причём, памятуя о прошлом случае, он не рискует утешить незнакомку фривольной шуткой, а вместо того начинает участливо расспрашивать её о житье-бытье. И опять ошибается! (Дописав до этого места, я уже начинаю сомневаться и в самоем уме Петрова, о котором был неплохого мнения, садясь за стол.) Здесь как раз такая шутка была бы уместна, а неспешная беседа за жизнь заставляет её подпрыгнуть на крякнувшем от неожиданности диване. Незнакомка удивлённо выкатывает щедро накрашенные очи и, подозревая ещё подвох, тем не менее начинает излагать про себя всё по порядку, без малейшей утайки. Постепенно она понимает, что никакого подвоха нет, в её душе расцветает одна незабудка, приводятся подробности, от которых Петрова колбасит и плющит, а то и начинает щипать в носу, и он наливает незнакомке ещё водки, которую та с каждым разом глотает всё больше и непринуждённее. Он, пригорюнившись, гладит её по голове, бюстам, коленям, а она болтает, плачет, улыбается и в один непрекрасный момент садится к нему лицом к лицу, верхом на его колени, и трещит забытая поддёрнуть мини-юбка, и незнакомка, дыша духами и потом, долго целуется. Теперь поздно уходить, тем более что ноги слушаются плохо, ботинок давно не найти, опять же милиция. Еле чадящий в парах алкоголя и фатализма фитилёк разума подсказывает Петрову послать девушку в соответствующее ей место, но, сверх милосердия, он опасается быть неоригинальным (а вот это гордыня — от лукавого): по всему видно, что уже до него часто бывало послано. Нет, он ей ещё расскажет несвязную сказку сказок, и чувству найдётся уголок под хозяйским пианином, и незнакомка, проснувшись, увидит, что Петров притиснул её к полированному боку, к педалям, чтобы нависший уступ клавиатуры укрыл девушку от возможного ночного дождя.
Вот так губят Петрова, обратите внимание, три вещи — легкомыслие, лень и гордыня. А в иные вечера также абстрактный гуманизм. Бывают ведь и такие, что прямо коммуникативная катастрофа, чёрт в юбке, крокодил, и тут уж помимо гуманизма не до порога. Например, имела завидного жениха, но не успел ещё сбежать, как сама выгнала, и с поджопником, и так типа раза четыре. Бегло посмотреть — и смех и грех. Но ежели, к примеру, вволю выпить и в меру закусить, то становится абстрактный гуманизм. Вот Петров погладит её по голове — но она глядит зверем, а то и по морде бывало. Один раз даже был случай, что злой пяткой — хорошо, что хоть голой — прямо в глаз, между прочим, истинное происшествие, свидетелями были многие люди и даже два известных уральских литератора, неделю ходил с подбитым глазом. Потом, конечно, нежная и многолетняя любовь. Так что вот, глядит зверем, гладить по бюсту он даже и не решается.
Это на самом деле очень больно! Такая умница, красавица, на высоком лбу написаны фломастером два высших образования, притом мастерица и рукодельница, что ж ей ещё делать, комсомолка, аэробика и шейпинг, а всё из-за какой-то, прости господи, коммуникативной катастрофы псу под хвост. А мужикам всем только одного и надо! А барышни и сами бы рады, да непривычные они, то есть — не приучены, а им лишь бы скорей, а какая бы жена была! Горько Петрову, стыдно, хоть плачь. И плакал потихоньку, а перебравши — и открыто, в скатерть, тарелку или какую-нибудь пепельницу.
А вот и подлинное описание пепельницы. Каслинского литья, украшенная сценой охоты легавой собаки на Серую Шейку. Пепельница не вполне овальна в плане, овал немного сплюснут с противоположной наблюдателю стороны, той, где ветер из окна, так и не удосуженного заклеить на зиму, и левый бок легавой таким образом постоянно подвержен простуде, но она не парится, а с прижатыми ухами, на полусогнутых лапах по-кошачьи крадётся к, вероятно, подстреленной утке, которая раскрыла клюв и тщетно машет крыльями. Поза пса столь же противоестественна, сколько и его поведение, ведь он не кошка, и вслед подкрадывающемуся псу подкрадывается предчувствие и дальнейшей противоестественности его поступков. Ибо его чугунный гениталий, если только он не живёт отдельной жизнью, кажется некстати крупен для обычной охоты не на жизнь, а на смерть, он, кажется, приуготовлен для охоты с противоположной направленностью. Мысль о такой охоте, в рассуждении не только межвидовой, но и межродовой разницы участников, и создаёт неоднократно упомянутое ощущение противоестественности. Что вело рукой уральского скульптора, когда он создавал свой шедевр, — небрежность ли немного сонной руки, святое ли незнание собачьей пластики, или, хуже того, неуместное озорство? Бог знает, Бог ему и судья, а мы так не шутя считали эту тяжёлую (в натуре тяжёлую, Прелесть Наша, тяжёлую, как всё!) вещицу лучшим украшением нашего кухонного равно письменного стола.
Если только не стоит на нём масс баварского пива и медное блюдо, на котором благоухают грязноватые, хотя и варёные, свиные ножки с кислой капустой и зелёным горошком «Хайнц», а под столом, где их обдувает мороз из щелей, — ещё много непочатых шклянок того же пива. Но и тогда роскошная пепельница и скудоумные часы за спиной распалённого похотью кобеля напоминают, что пиво и свиные ножки — лишь блуд чревоугодия, не столь, впрочем, греховный, сколь краткий и суетный. И пепельница так же равнодушно принимает на своё лоно трубочную золу, аккуратно выбиваемую сейчас слегка нетвёрдой рукой, как утром принимала в себя один за другим торопливые сигаретные окурки, когда по бумаге торопливо мелькал «Паркер» — относительно дешёвенький, но самый настоящий паркер, подарок уральского драматурга Надежды Колтышевой.