— Мне было совершенно все равно по поводу Чернышевского, Писарева, Белинского, цену которым я понимаю и понимала. Она не изменилась со студенческих лет. Благодаря моему учителю Владимиру Турбину, который был для меня моделью того, как надо строить жизнь. И поскольку я попала в его руки в университете, и для меня это было очень важно, потому что он не только как бы разгадывал литературу, литературное произведение, но этим же ключом отмыкал нашу жизнь. Мы занимались, например, Лермонтовым, а жизнь отмыкалась наша. Это было странное ощущение, но никем другим, кроме как литературным критиком, я себя после этого не ощущала…
— Турбин — это прекрасно, а все же Бунин или Набоков — Вы не понимаете, отчего они считали это наростом, паразитированнем, иначе как бранными словами не называли этот вид деятельности человеческой?
— Я понимаю, почему они считали это наростом. Им казалось, что когда они пишут, что Машенька пошла вот туда, а Иван Петрович сделал то-то — что это творчество. А вот сейчас я перечитываю лекции Набокова и вижу, что там творчества не меньше, чем в его так называемых лирических произведениях. Я спокойно к этому отношусь. Я себя выражаю так. Вот птичка поет, а я пишу заметки…
— Вы полагаете, это раздражение великих людей было их капризом?
— Я просто думаю, что они не доросли, вернее, не дожили до того положения критики, которое она обрела в современном мире. Я не имею в виду — в России, а именно в мире. Это такая же равновеликая часть литературы, как стихи, проза, эссеистика. Все зависит от того, как.
— У Вас ежемесячный журнал?
— Да, он выходит двенадцать раз в год. И, казалось бы, это легкое занятие — составить номер. Но получается так, что я работаю ежедневно. И 99 % из прочитанного мне приходится возвращать. И возвращать не всегда потому, что это посредственно, ведь половина из того, что я возвращаю, появляется потом в „Новом мире“ или „Дружбе народов“, в „Звезде“ или журнале „Октябрь“… Дело в том, что я не воспринимаю себя как руководителя или начальника над литературой, у меня совершенно другая концепция своей деятельности и деятельности журнала. Я считаю, что я — галерист. Я выставляю свою выставку и вижу, что в этой выставке эти работы будут хороши, а те — в другой выставке, другом номере. А вот эти не годятся. Это довольно мучительная, сложная работа. Не потому, что я хочу кого-то просветить, кому-то внушить какие-то идеи. А потому, что это отбор, отбор эстетический для такого художественного произведения, как журнал, как цельного произведения. Для этого нужна большая энергия. Сообразить, куда что поставить, что нужно, что не нужно. У меня такое впечатление, что я знаю всю литературу на год вперед. Потому из того, что я читаю, составляются потом другие журналы, выходят книги. Эта работа постоянная.
— Вы сказали, как тяжело Вам отказывать, особенно, когда Вы понимаете, что это талантливо, но в галерее не может быть выставлено. Можно подробнее, как тяжело?
— Если это очень талантливо, то я под эту вещь подберу всю „выставку“.
— Что это было, когда Вы подбирали всю „выставку“?
— Это бывает почти в каждом номере. Иногда это очень маленькая вещь, но под нее выстраивается весь журнал. Вот эссе „Образ японца в русской литературе“ — казалось бы, своеобразная тема, и под нее нелегко подстраиваться. Но статья так смешна и хороша, что мы подбираем под нее другие вещи — статью о восприятии еврейства в современной общественной жизни, эссе о наших в Великобритании, эссе „Крымская ностальгия“ — и так вот странно выстраивается номер. Хотя это вовсе не целевой номер, я терпеть не могу целевые номера. Это проблема другого, мы и Другие.
— Потребность и стремление к славе… Самые прославленные, объевшиеся славой актеры, писатели стремятся дать интервью. Что руководит ими?
— Ох, не знаю. Я пользуюсь этой возможностью совсем не потому, что стремлюсь к славе. Я не могу обогнать в славе человека, который мелькает в рекламе. Мы в эпохе, когда ни прозаики, ни поэты не могут сравниться в славе с исполнителем эстрадного шлягера… Я пользуюсь этой возможностью для того, чтобы как-то объяснить и рассказать о ситуации, в которой мы сейчас оказались. Может, это будет полезным.
— Вы не тщеславны?
— Я очень честолюбива.
— Тогда сделайте еще одну попытку. Чем же вызвана потребность в славе?
— Я думаю, что неверием или слабой верой в Бога. Нас не останется, так пусть останется наша известность. Известность в отличие от славы связана с вестью, которая исходит от человека, меньше зависит от его осознанных поступков.
— Бессознательно или сознательно Вы охотнее изучали себя, если изучали других?
— Себя я стараюсь не изучать. Это слишком бывает опасно. А что касается других, то это то, что называется моей профессией. Поскольку я разгадываю писателя через слово, которое он, может быть нечаянно, обронил и могу интерпретировать его отнюдь не к его славе и известности, скорее, наоборот, я его декодирую. И в связи с тем, что я постоянно занимаюсь этими манипуляциями, мне не хочется думать о себе самой.
— А когда Вы просто кого-то видите, то в Вас происходит мгновенная эмоциональная оценка этого человека?
— Ну, конечно.
— И сколько наберется Ваших знакомых, с которыми Вы должны поздороваться, по крайней мере?
— Думаю, несколько тысяч.
— Как Вы думаете, среди них больше грешников, или они в большинстве люди добродетельные?
— Конечно, грешники. Естественно. Во-первых, добродетельных людей я вообще встречала крайне редко, и потом они как бы не входят в круг моих знакомых.
— Как это получается? Это какой-нибудь механизм?
— Да, механизм. Я думаю, что добродетельные люди — а) скучны и б) не захотят общаться с такой грешницей, как я. Поэтому у нас нет контакта, нет будущего.
— Вы помните, как Сократ объяснял назначение философии?
— Нет, не помню, потому что меня тогда не было.
— Накажу Вас за этот тон, так и умрете, не узнав назначение философии… Вижу, как Вы огорчены, так и быть, слушайте. Уже досократовские мудрецы учили, что философствовать необходимо для того, чтобы в конце концов суметь вырваться из круговорота обыденности. Вам удалось вырваться из этого круговорота?
— Мне кажется, что я живу вне обыденности. Моя жизнь сложилась так, что мне всегда помогали в моей обыденности. Я могла не думать, откуда появляется суп или чистое белье. Я должна была, правда, деньги заработать. А в остальном мне всегда помогали. Я просыпаюсь с рукописью и книгой и засыпаю с рукописью и книгой. Это довольно тяжело. Получается, что внутренняя жизнь становится твоей обыденной жизнью. Это довольно мучительно, хочется это прекратить, разделить — вот это моя обыденняя жизнь, я тут не читаю, я тут не думаю, не сочиняю, а тут будет моя духовная жизнь. Мне, к сожалению, это не выпало. Обыденная жизнь уже не получится. В прошлом году я попыталась — вскопала грядку, посадила кабачки. Поливала целый месяц. Вырос один кабачок, я даже попыталась его приготовить. Он оказался абсолютно каменный. Так что не судьба.
— Наташа, Вам, грешнице, приходилось платить за грехи дорогой ценой, кусками души?
— Не думаю, что за это приходится платить кусками души. Думаю, приходится платить отсутствием покоя в душе.
— Вообразите, что Вы подозреваете любовника, мужа в том, что он Вам изменяет. Но нужно проследить, вечер потратить. Вы будете выслеживать, чтобы знать, чтобы не продолжать жить в неведении?
— Нет, я не буду следить. Если у меня возникнет такое ощущение, связь больше продолжаться не будет. Со мной такого быть не может. Если существо, которое рядом со мной, вызвало некоторое подозрение, боюсь, наша дальнейшая жизнь будет невозможна. Это при том, что я большая грешница.
— Данте водит своих современников по кругам ада, рая, чистилища. В каком месте чаще бываете Вы?
— Я между адом и чистилищем. В раю я бывала иногда, когда путешествовала. Потому что в путешествии как бы нет меня, я отказываюсь от собственной личности. Я превращаюсь в существо воспринимающее, в губку. Остаются чувства — я вижу, слышу, впитываю в себя, а меня нет. Это редкие мгновения счастья. Это и есть рай. Неделя в Гонконге была неделей счастья. Меня там никто не знал, я могла часами глазеть на то, что я хочу видеть, ходить, где хочу. Или в Японии, например. Там я прожила несколько недель именно в таком состоянии. Хотя я там читала лекции, и тогда в эти часы вновь становилась личностью.
— Вы попадаете в ад, чистилище из-за людей?
— Нет, только из-за себя. Потому что ты не сделал чего-то или сделал не так. Самое страшное, когда ты ничего не можешь поправить. Если человек жив и ты можешь что-то сделать, это одно. Но если ты уже не можешь исправить, это ад.