— Но… Откуда он у вас?! — спросил ошарашенный Гравер.
— Откуда. Она сама дала мне, вот откуда. Сказала: пусть будет ему память обо мне. Ну тебе, то есть. Да! Только мой тебе совет — избавься от него, поскорее. Госпожа Констанс не сентиментальна и уж точно не из тех, кто легко расстаются с золотыми бирюльками. А штучка-то дорогая, думаю, больше десяти унций с цепочкой. Как пить дать, что-то задумала. Так что продай ты его от греха подальше, да только не здесь, ясно дело. И вообще, если надумаешь работать, не иди гравером. Потому как ежели тебя станут искать, то будут искать, то будут искать именно… Э, братец, да ты спишь совсем. Так и спи. Каппу я сам выведу и накормлю…
Художник
Прожить свой век, познать нужду, и толькоПред смертью научиться рисовать,И видеть мир, и все понять… Как горькоС сознаньем этим было умирать.
Эти странные строки Гравер высек на надгробном камне безвестного художника из города Сарагоса Бенигно Дельгадо.
* * *
Жизнь после бегства из города поначалу не складывалась. Деньги незаметно сгинули, потому как он решительно не умел с ними обращаться. Не было случая научиться. Медальон Констанс он так, однако, не продал.
Работу гравера найти не удавалось, ничем же иным заниматься он не желал. Наконец он нанялся к коренастому крабообразному старичку с розовым вощеным носом и звонким голосом скопца. Старику понравился умелый (куда более, чем он сам) работник. Он даже вознамерился было обженить его на своей переспелой дочери. А однажды Гравер застал его в своей каморке бесцеремонно роющимся в его котомке. Завидев Гравера, старичок ничуть не смутился.
«Откуда у тебя вот это?» — властно спросил он вместо ответа на вопрос, что ему угодно, и указал пальцем на кинжал, лежащий поодаль.
«Это моё», — коротко и мрачно ответил Гравер и нагнулся, дабы поднять кинжал, но старичок с ящеричьим проворством схватил его маленькой и худой, как сухая ветка, рукой и спрятал за спину.
— Твое? Это ты скажешь констеблю, дружочек! Он у нас малый справный. У него что голова, что кулачищи — одного размера, и содержимого одного. Он сумеет вызнать, откуда у безродного нищеблуда, у коего даже имени-то нету, вещь, которая стоит больше, чем весь этот дом со всеми обитателями. Имей в виду, я уже послал за ним мальчишку посыльного, так что не таращь на меня буркалы! Пока он идет, мы успеем договориться. Тогда я извинюсь перед стариной Дуайтом, выпью с ним по кружке верескового пива. И дело с концом. Ну а если не договоримся…
— Не знаю, о чем нам договариваться. Этот кинжал мой, и будет моим. Вам я его не отдам. И никому ни отдам — ни констеблю, ни даже Ее величеству. Скорее сдохну. И если понадобиться вас убить, видит бог, я это сделаю.
Сказав это, он толчком усадил старичка на пол, взял у него из рук кинжал, неторопливо собрал котомку и ушел, оставив его сидящего на полу, обмочившегося и потерявшего дар речи.
Так же неторопливо сбежал по лестнице, у входа учтиво раскланялся с констеблем и лишь дойдя до угла, пустился бежать.
В порту он в тот же день нанялся матросом на голландское торговое судно, шедшее в Южную Африку.
* * *
За полторы недели в штормовом Бискайском заливе Гравер чуть не отдал богу душу от морской болезни. Кроме того, на корабле его едва не ограбили. Защищался он простой вымбовкой, кинжал же вытащить не рискнул, ибо боялся за него. Грабители, их было трое, напрямую напасть не решились, но твердо пообещали зарезать в самую ближайшую ночь.
В порту Бильбао он спрыгнул в воду и вплавь добрался до причала. Заночевал у пожилой цыганки, которая одинаково скверно говорила на всех возможных языках и наречиях. За последний грош она накормила его фасолевой похлебкой с вяленым тунцом, чашкой хереса. Сказала, что жизнь у него будет странной: денег будет порой много, но он всегда будет нищ, будет слава, но его никто не помянет его после смерти, женщины не принесут ему ни счастья, ни утехи, ни забытья, окружающие будут считать его несчастным, и только он сам назовет себя счастливцем. А еще сказала, что работу он себе в Бильбао верней всего не сыщет, зато может сыскать ее в городе Сарагоса, что примерно в трех днях ходьбы.
Так и случилось. Владелец трактира, что у городских ворот, сказал, что вроде надобны резчики по дереву для ремонта базилики в Соборе Пресвятой Девы дель Пилар, да только его навряд ли возьмут, потому как он чужеземец, и кто ж пустит чужеземца, да еще и не католика, в Святая святых!
Однако старший в артели резчиков сеньор Аройо, хотя и был истовым католиком, в работники его взял сразу, лишь бегло глянул на его работу, и даже выдал самолично пять пиастров, потому как Гравер уже едва стоял на ногах от истощения: три дня скорого пешего хода без гроша в кармане. «Мне нужны толковые работники, а не хор мальчиков-кастратов», — сумрачно сказал он недоумевающему десятнику.
Товарищи по работе приняли его настороженно, но умение, сноровка и невозмутимый, уживчивый нрав взяли свое. Благо он очень скоро научился бегло говорить по-испански. Его прозвали Лобито, Волчонок, и он отзывался на это прозвище.
Поселился он в доме недавно овдовевшего каменотеса Бенигно Дельгадо. Это был пожилой, неопрятный человек, очень близорукий, изрядно пьющий, вдобавок мучительно заикающийся и потому малоразговорчивый.
Как-то, вернувшись с работы, Гравер обнаружил на своем столе свернутый в рулон холст и как-то машинально развернул. То была писанная маслом картина, похоже, незавершенная. Поначалу впечатления не произвела: обесцвеченная, выскобленная зноем и пылью извилистая дорога, жухлый кустарник по обочинам, женщина, неимоверно уставшая, с сухим, морщинистым, как опавший лист, лицом стоит, прислонившись спиною к каменному дорожному столбу. А перед ней — мужчина с дорожной сумкой, в плаще, и грубых башмаках. Они смотрят друг на друга, но, хотя и стоят едва ли не лицом к лицу, словно бы видят друг друга с трудом, даже и не видят, а словно бы угадывают существование друг друга. Мужчина даже приподнял ладонь над глазами, дабы разглядеть получше. Они рядом, и вместе с тем, как бы в недосягаемо разных сферах, которые каким-то невероятным образом чуть соприкоснулись. И вот эта призрачная, словно колышущаяся кисейная грань была передана какими-то особыми чуть радужными, предельно разреженными мазками.
Гравер сложил холст, затем, подумав, снова развернул его. Долго, не отрываясь, смотрел, словно силясь проникнуть взглядом куда-то вглубь, сквозь застывшие желтовато-серые наплывы краски. Никак не мог понять, что ж именно так неотвязно притянуло его к этой, в общем, невзрачной картине.