Тогда я парировал святое для него: «я был в отряде космонавтов», считая это не достоинством. Туда стремились лишь те, кто не успел и не сумел в обычной жизни, с их ущемлённым самолюбием. Отряд – сборище сгорающих от неудовлетворённых страстей, что сушат душу огнём, словно заразная болезнь. И возражая, я играл с этим огнём, не представляя, чем дело закончится? Теперь к шефу не просто пробиться: вокруг рыбы-прилипалы особой стаей окружают его..
Меня всегда удивляла синхронность рыбьей стаи. По мановению неведомых сигналов вожака рыбы меняют своё движение. И наши рыбы-прилипалы мгновенно отслеживают шефовы ходы. Они вокруг него повсеместно и постоянно, сопровождающими на прогулках, а вечерами с возлияниями и записным славословием в своих номерах, в морских купаниях на берегу залива, в центре которого так загадочно освещён белый пароход.
А мы встречаемся с шефом только в зале заседаний, где он за столом президиума комментирует доклады, рядом с другим сопредседателем – Виктором Грымовым, вписавшимся в шефову систему «дал-взял». У меня к нему двойное отношение. На своём месте в ЦУПе он – бесконечный труженик. Он – работник и в целом мне нравится, но его околопроектные действия мне не по нутру. Для меня слишком дорого всё, относящееся к Франции. Я сначала заочно знакомился с Францией, с незапамятных времён, когда студентом второго курса в «подсобке» Ленинки с окнами на кремль и музей Калинина я запоем читал тома французской истории. Мне нравились труды Наполеона, скромные и детально практичные – анализ прежних войн, и книга Тарле – «Наполеон», и некие пожелтевшие труды, книги по истории, географии, архитектуре. И постепенно, исподволь в душу вливалось очарование страной и вот оно сделалось реальностью.
За удовольствия нужно расплачиваться. И я расплачивался трудом, а остальных оценивал их нужностью проекту. В основном все они не нужны или не очень нужны. Они инородные здесь и мешают и делу, и поиску красоты.
В Ницце сейчас ранняя осень, а прежде ценилась зима. Век назад здесь были популярны русские сезоны, и об этих местах писали Бунин и Куприн, и Фицджеральд писал и можно писать ещё. Стены крепости по сторонам – толстые звуконепроницаемые. Их когда-то называли мягкой бронёй, потому что в них застревали ядра. Со двора через бойницы видна гладь залива. Отсюда удобно целиться: всё, как на ладони. С этого начинал Наполеон. Он сменил береговые орудия, увеличил их дальнобойность и уничтожил английскую эскадру перекрёстным кинжальным огнём. Тулон стал первой ступенькой его стремительного восхождения. А где мой «Тулон»: в этом зале или за его непроницаемыми стенами?
Ведь везение в жизни обычно полосами. Первоначально мне потрясающе, оглушительно везло и я этим не пользовался, считал, что так будет всегда. А жизнь, как маятник. Но мне казалось, что меня ангел-хранитель подстраховывал. Как будто там, в небесах ходатайствовали за меня мои рано погибшие родители. Мне везло, но как правило по-мелкому, а в крупном, где выстраивал стратегию я сам, я, пожалуй, в полной мере – неудачник.
Поясню, ты попадаешь, скажем, в страну грёз, но твоя обувь жмёт, несимпатичны соседи-попутчики и ты не можешь понять: повезло ли тебе или всё это нужно только лишь пережить?
Симпозиум движется медленно, удручая монотонностью. Встречались редкие проблески. Влетели в зал как-то Мамод и Мерсье с докладом, поднимающимся над общим уровнем, кинематическими изображениями, напоминающими рисунки римских колесниц, а то в обычном докладе встречались модель, решение, которые выглядели парусом на фоне безбрежных вод, но чаще доклады клонили в сон, а обсуждение с тормозящими вопросами напоминало движение в вязкой среде. Местами присутствие становилось невыносимым и хотелось нестандартно-необыкновенного, того, что в любом случае вывезет и спасёт. Я думаю, многое в нас самих дремлет до поры, до времени и пробуждается опасностью или красотой.
А что считать красотой? Легче вспомнить, чем выразить. Тропический сиреневый рассвет в отдалённой кубинской бухте Нипе. Какая-то первобытная тишина. Вдоль берега скользит наш огромный белоснежный корабль, а вдали, там, где не видно пока, но известно – лежит океан, в лучах восходящего солнца распласталась над водой стая розовых фламинго. Нам хорошо, и дух захватывает от красоты.
Купаемся мы обычно в одном месте, у спуска гостиницы. Но как-то мы с Лёней Сюливановым приходим в иное место, и там встречаем знакомые пары: Грымова с Сонькой и шефа с ТТ. Они по словам Грымова постоянно купаются здесь по ночам, в центре летнего пляжа, теперь пустующего, за Променадом Моряков, у стены, увитой бугенвиллией. Здесь остановка чего-то с будкой каменной, где мы с Лёней переодеваемся. А нашим парам раздевалки не нужны. Они без них обходятся. У них нет секретов друг от друга.
В этом месте – отличное купание. Здесь светло, рядом набережная и сверкающая световая дорожка на воде. Я теперь думаю о Клер. Она вовсе не американка, она – француженка и её зовут Клер (clair – свет), по-русски Света, в переводе – ясная, чистая, близкая акту творения: «Да, будет свет». И я повторяю: «Да, будет Клер».
Сонька же для меня из области практически нереализованного. Ведь то, что есть рядом, не представляет интереса, но когда оно уходит, рождается собачье стремление догнать и заполнить каверну пустоты. Начинаешь себя жалеть и окружающее ругать по принципу: «Не моё, так хоть ругну». Сонька ещё так-сяк и может нравиться, но Таисия…Та прямо по Гоголю «сука брудастая и в усах», кляча – о ней самое нежное, и я удивляюсь шефу. Но по Хемингуэю чувствует себя дрессированной свиньей, «которая наконец нашла кого-то, кто её любит и ценит ради её самой». Но заблуждается она. Шеф не предсказуем и, обсуждая его, можно и голову сломать.
Если попроще, то можно обсудить Виктора Грымова. В нашей ситуации не нравится мне он. Только Сонька для него – очередное приключение. Он наделён множеством достоинств, которые проявляются в разных местах. Он родом из Средней Азии, восточный человек, считающий удовольствия в порядке вещей. Я представляю его восточным визирем при деспоте-государе. У нас он из проектантов, и положение у кормушки управления полётами вошло ему в кровь.
В ЦУПе он на виду, на самой вершине айсберга. Но здесь для меня плюсы его уравновешиваются минусами. Мы в одном деле, и каждый вложил свой кирпич в здание космонавтики. Многое на мой взгляд разрушается от тесноты. И то, что до этого происходило с определённой скважностью, превысило норму. И соседний кирпич становиться тебе «камнем преткновения». Хотя меня это не должно волновать. Я в стороне от всего строю своё здание красоты. Скорее всего это будет безопорный храм, где дело не в массе, а в пропорциональности. И всё в нём окажется знаком судьбы, и даже этот белый пароход, светящийся ночью среди залива на тёмной воде.
Наш мыс сегодня – тих и сумрачен, и мы купаемся подальше от него и ближе к заснувшему городку. Он выглядит теперь грудой углей, прижался к воде. Теснят его горы. И низко весят над ним горящие южные звёзды, огромные, близкие, не соперничающие с половодьем света Ниццы, что рядом здесь, за хребтом. А море безмолвно. Плещется себе в каменной кастрюле берега, и мы в нём болтаемся планктоном, невидимые из космоса.
Симпозиум движется себе по расписанию, как хороший экспресс, и завтра выступать мне. Я думаю переиначить доклад. Устали все, и нужно что-нибудь лёгкое, поверхностное и вместе с тем эффективное, что бы встряхнуло всех. Обо всём и не о чем, эфемерное. Скажем, оценка сделанного. Хотя это – дело не моё. Да, я с самого начала в проекте и участвовал во всём, но есть шеф сопредседателем за главным столом и, конечно, ему не терпится выступить. Не с деталями (он их не знает), а так, обо всём. И я ему с подведением – костью в горле. Однако не бубнить же мне, создавая фон.
Во мне срабатывает пандан-эффект: махнуть на всё и пусть несёт меня река неведомого по уступам своим и, может, даже в пойме реки Стикс, которой не избежать, но перед которой можно притормозить, пока не поздно. Язык мой – враг мой. Но он способен стать и другом. Не просто владеть в совершенстве чужим языком. Но это даёт возможность говорить без посредника, и победителями становятся те, кто этим воспользовался. Так получилось и на этот раз и с Главкосмосом и в нашей истории.
Сижу с умным видом и от нечего делать гляжу по сторонам. Смотрю на малявинскую крестьянку. «В „бабах“ Малявина, – писал Сергей Глаголь, чудится всегда невольная и смутная разгадка чего-то особого в самом русском духе. Какой-то отблеск пожаров, „красный петух“ и запах крови, залившей русскую народную историю, вопли кликуш, опахивание деревень, мелькание дрекольев бабьего бунта…» Картина поддержкой мне: и что мне шеф и что я, наверное, ему? Эх, была, не была. Рядом на стене аккуратный «Интерьер 1908 года» Зинаиды Серебряковой, племянницы Бенуа, сестры Лансере. Он говорит мне по-иному. Он призывает к осторожности: не натвори необдуманного, взвесь!