Мистер Силлертон Джексон вернул Лоренсу Леффертсу его бинокль. Весь клуб инстинктивно обернулся, ожидая, что скажет старик, ибо мистер Джексон был таким же великим авторитетом по части «семейных связей», каким Лоренс Леффертс — по части «хорошего тона». Он досконально изучил все ответвления нью-йоркских фамильных дерев и мог не только пролить свет на такой сложный вопрос, как степень родства между Минготтами (через семью Торли) и Далласами из Южной Каролины или родственные связи старшего поколения филадельфийских Торли с олбанскими Чиверсами[11] (ни в коем случае не путать с Мэнсон Чиверсами с Юниверсити-плейс[12]), но мог также назвать главные отличительные особенности каждого семейства, такие, как, например, баснословная скаредность младшего поколения Леффертсов (тех, что с Лонг-Айленда[13]), или роковая склонность Рашуортов вступать в глупейшие браки, или же душевная болезнь, поражающая каждое второе поколение олбенских Чиверсов, из-за которой их нью-йоркские родственницы упорно отказывались выходить за них замуж — если не считать вызвавшего катастрофические последствия брака несчастной Медоры Мэнсон, которая, как известно… впрочем, мать ее была урожденной Рашуорт.
Кроме этого леса генеалогических дерев, между узкими впалыми висками под мягкой седой шевелюрой мистера Силлертона Джексона размещался перечень большей части таинственных скандальных историй, тлевших под невозмутимой поверхностью нью-йоркского общества последние пятьдесят лет. Его осведомленность была столь велика, а память столь непогрешима, что он считался единственным человеком, способным рассказать вам, кто такой на самом деле банкир Джулиус Бофорт или что слалось с красавцем Бобом Спайсером, отцом старой миссис Мэнсон Минготт, который так таинственно исчез (вместе с солидной суммой вверенных ему денег) через месяц после свадьбы, в тот самый день, когда прекрасная испанская танцовщица, вызывавшая восторг переполненного зала старой оперы на Бэттери,[14] отбыла морем на Кубу. Однако эти, как и многие другие тайны были погребены в груди мистера Джексона, ибо обостренное чувство чести запрещало ему раскрывать чужие секреты, и, кроме того, он отлично понимал, что репутация надежного человека во много раз увеличивает возможность разузнавать о том, что его интересует.
Вот почему, глядя, как мистер Силлертон Джексон возвращает Лоренсу Леффертсу бинокль, вся клубная ложа застыла в напряженном ожидании. С минуту он мутными голубыми глазами из-под старческих, испещренных прожилками век молча изучал почтительно взиравшую на него группу, после чего задумчиво дернул себя за ус и сказал просто:
— Я не думал, что Минготты посмеют зайти так далеко.
2
Этот мимолетный эпизод поверг Ньюленда Арчера в состояние какого-то странного замешательства. Его раздосадовало, что столь пристальное внимание мужской половины Нью-Йорка привлекла к себе ложа, в которой между своею матерью и теткой сидела его невеста: он не сразу узнал даму в платье стиля ампир и недоумевал, почему ее присутствие так взволновало великосветское общество. Потом его вдруг осенило, и он вспыхнул от негодования. Да уж, что правда, то правда — кто б мог подумать, что Минготты посмеют так далеко зайти!
Они, однако же, посмели, еще как посмели, ибо приглушенные замечания за спиною Арчера не оставили у него сомнения в том, что эта молодая женщина — кузина Мэй Велланд, кузина, которую в семье всегда называли не иначе как «бедняжка Эллен Оленская». Арчер знал, что дня два назад она неожиданно приехала из Европы; он даже выслушал (без особого неодобрения) рассказ мисс Велланд о том, как она навестила «бедняжку Эллен», которая остановилась у старой миссис Минготт. Арчер вполне одобрял семейную солидарность, и одним из качеств Минготтов, которым он особенно восхищался, было именно то, что они всегда решительно вставали на защиту немногочисленных заблудших овец, появлявшихся в их безупречном стаде. От природы незлой и великодушный, молодой человек радовался, что ложная скромность не помешала его будущей жене обласкать (в домашней обстановке) несчастную кузину; однако принимать графиню Оленскую в семейном кругу — одно, а выставлять ее на всеобщее обозрение, тем более в опере, в одной ложе с девицей, чья помолвка с ним, Ньюлендом Арчером, будет объявлена через несколько недель, — совсем другое. Да, он вполне разделял чувства старого Силлертона Джексона — он не думал, что Минготты посмеют зайти так далеко!
Ему, разумеется, было известно: на что отважится мужчина (в окрестностях 5-й авеню), на то отважится и глава семейства, старая миссис Мэнсон Минготт. Он всегда восхищался надменной и властной старухой — она, всего лишь Кэтрин Спайсер со Статен-Айленда,[15] отец которой при таинственных обстоятельствах покрыл себя несмываемым позором и которая, не обладая ни деньгами, ни положением в обществе, необходимыми для того, чтобы заставить всех об этом позабыть, сумела, однако же, соединиться брачными узами с главой богатой ветви Минготтов, выдать обеих своих дочерей за «иностранцев» (итальянского маркиза и английского банкира) и — верх наглости! — выстроить себе дом из светло-кремового камня (когда коричневый известняк был столь же обязателен, сколь фрак на вечерних приемах) в нехоженой пустыне близ Центрального парка.
Иностранные дочери старой миссис Минготт стали легендой. Они ни разу не приехали домой навестить мать, и она, как многие люди, наделенные живым умом и сильной волей, но склонные к сидячему образу жизни и тучности, философски примирилась с существованием в четырех стенах. Однако светло-кремовый дом (по слухам, выстроенный в подражание особнякам парижской знати) являл собой зримое доказательство ее духовной независимости, и она царила в нем среди дореволюционной мебели и сувениров из Тюильри[16] времен Луи Наполеона[17] (где она блистала в свои зрелые годы) с такою безмятежностью, словно не было ничего особенного в том, чтобы жить за 34-й улицей или завести в доме французские окна, открывающиеся как двери, вместо обычных, рамы которых поднимаются вверх.
Все (включая мистера Силлертона Джексона) были согласны с тем, что старуха Кэтрин никогда не отличалась красотой — даром, который в глазах Нью-Йорка способен объяснить любой успех и оправдать многие неудачи. Злые языки говорили, будто сна, подобно своей августейшей тезке, добилась успеха благодаря силе воли, бессердечию, высокомерию и самоуверенности, которые, впрочем, отчасти искупались ее достойной и безупречной личной жизнью. Мистер Мэнсон Минготт умер, когда ей было всего двадцать восемь лет, и из недоверия ко всем Спайсерам вообще наложил строгие ограничения на пользование имуществом, но его самоуверенная молодая вдова бесстрашно шла своим путем, свободно вращалась в обществе иностранцев, нашла своим дочерям женихов бог весть в каких развращенных фешенебельных кругах, была запанибрата с посланниками и герцогами, якшалась с папистами, принимала у себя оперных певцов, дружила с мадам Тальони,[18] и за все это время (что первым констатировал Силлертон Джексон) на ее репутации не появилось ни малейшего пятнышка — единственно, как он всегда добавлял, чем она отличалась от своей предшественницы Екатерины Великой.
Миссис Мэнсон Минготт давно сумела снять ограничения с мужнина наследства и уже полсотни лет жила в полном достатке, однако память о прежней нужде сделала ее чрезмерно бережливой. Правда, покупая одежду или мебель, она старалась приобретать все самое лучшее, но никак не могла заставить себя потратить лишние деньги на преходящие радости чревоугодия. Оттого-то еда в ее доме была такой же скверной, как и у миссис Арчер, хоть и но совершенно иной причине, и даже вина ничуть не спасали дело. Родственники считали, что скудость ее стола позорит доброе имя Минготтов, всегда славившихся богатством, но, несмотря на «готовые» блюда и выдохшееся шампанское, люди все равно к ней ездили, и в ответ на увещания своего сына Лавела (который пытался восстановить фамильную честь, наняв лучшего повара во всем Нью-Йорке), она со смехом говорила: «Какой смысл держать двух дорогих поваров в одной семье, тем более когда девочек я уже выдала замуж, а соусов все равно есть не могу».
Размышляя обо всем этом, Ньюленд Арчер еще раз взглянул на ложу Минготтов. Он убедился, что миссис Велланд и ее невестка встречают критические взгляды противоположной части зала с чисто минготтовским апломбом, который старуха Кэтрин привила всему своему клану, и только румянец Мэй Велланд (возможно, вспыхнувший от сознания, что он на нее смотрит) свидетельствовал, что она понимает всю серьезность ситуации. Что же до той, которая вызвала все это смятение, то она грациозно сидела в углу ложи, не сводя глаз со сцены, и, наклонясь вперед, выставляла напоказ плечи и грудь чуть более откровенно, чем позволяли себе нью-йоркские дамы, во всяком случае те, у которых были основания пожелать остаться незаметными.