Был тут Бибулюс О'Полштоф. Он распространялся о Латуре и Маркобруниен, о Мюссе и Шамбертене, о Ришбур и Сен Жорж, о Гобрионе, Лионвилле и Медоке; о Бараке и Преньяке; о Грав, о Сотерне, о Лафите, о С-т Перэ. Он покачивал головой, смакуя кло де-вужо, и отличал с закрытыми глазами херес от амонтильядо.
Был тут синьор Тинтонтинтино из Флоренции. Он рассуждал о Чимабуэ, Арпино, Карпаччио и Аргостино; о сумрачном тоне Караваджо, о грации Альбано, о колорите Тициана, о женщинах Рубенса и о шалостях Яна Стина.
Был тут ректор местного университета. Он высказал мнение, будто луна называлась Бендис во Фракии, Бубастис в Египте, Дианой в Риме и Артемидой в Греции.
Был тут турецкий паша из Стамбула. Он не мог себе представить ангелов иначе, как в виде лошадей, петухов и быков, и полагал, что на шестом небе есть некто с семью тысячами голов; земля покоится на корове небесно-голубого цвета с бесчисленными рогами.
Был тут Дельфинус Полиглот. Он рассказал нам, какая судьба постигла восемьдесят три потерянные трагедии Эсхила; пятьдесят четыре речи Исея; триста девяносто один спич Лизия; сто восемьдесят трактатов Теофраста; восемь книг о конических сечениях Аполлония; гимны и дифирамбы Пиндара и сорок пять трагедий Гомера Младшего.
Был тут Фердинанд Фиц-Фоссилиус Полевой Шпат. Он сообщил нам об огненно-жидком ядре и третичной формации; газообразном, жидком и твердом; о кварце и мергеле; о шифере и шерле; о гипсе и трапе; об извести и тальке; о порфире и мелафире; о слюдяном сланце и пуддинговом камне; о цианите и лепидолите; о гематите и тремолите; об антимонии и халцедоне; о марганце и обо всем остальном.
Был тут я. Я говорил о себе, – о себе, о себе, о себе, – о носологии, о моем памфлете и о себе. Я задрал нос кверху и говорил о себе.
– Поразительно умный человек! – сказал принц.
– Удивительно! – подхватили гости.
А на другое утро ее светлость Ах-Боже-Мой явилась ко мне с визитом.
– Будете вы у Альмака, милое создание? – сказала она, ущипнув меня за подбородок.
– Честное слово, – сказал я.
– С носом? – спросила она.
– Непременно, – отвечал я.
– Так вот карточка, жизнь моя. Могу я сказать, что вы будете?
– Дорогая герцогиня – с радостью.
– Э, нет! Лучше с носом.
– И его захвачу, радость моя, – сказал я, повел им туда-сюда и очутился у Альмака.
Комнаты были битком набиты.
– Он идет! – крикнул кто-то на лестнице.
– Он идет! – крикнул другой.
– Он идет! – крикнул третий.
– Он пришел! – воскликнула графиня. – Он пришел, мой ненаглядный!
И схватив меня крепко обеими руками, она трижды чмокнула меня в нос.
Это вызвало сенсацию.
– Diavolo! [2] – воскликнул граф Каприкорнутти.
– Dios guarda! [3] – проворчал дон Стилетто.
– Mille tonnerres![4] – крикнул принц де-Гренуйль.
– Tousand Teufel! [5] – пробурчал электор Блудденнуфф.
Этого я не мог вынести. Я рассердился. Я обратился к Блудденнуффу:
– Милостивый государь! – сказал я. – Вы павиан!
– Милостивый государь! – возразил он после некоторого размышления – Dormer und Blitzen! [6]
Больше ничего не требовалось. Мы обменялись карточками. На другое утро я отстрелил ему нос, а затем отправился к своим друзьям.
– Bete [7]! – сказал первый.
– Дурак! – сказал второй.
– Олух! – сказал третий.
– Осел! – сказал четвертый.
– Простофиля! – сказал пятый.
– Болван! – сказал шестой.
– Убирайся! – сказал седьмой. Я огорчился и пошел к отцу.
– Отец, – сказал я, – какая цель моего существования?
– Сын мой, – отвечал он, – изучение носологии, как и раньше; но, попав электору в нос, ты промахнулся. Конечно, у тебя прекрасный нос, но у Блудденнуффа теперь совсем нет носа. Ты провалился, а он стал героем дня. Бесспорно, знаменитость льва пропорциональна длине его носа, но, Бог мой! возможно ли соперничать с львом совершенно безносым?
Тень
Вы, читатель, еще живы, а я, пишущий, давно уже удалился в царство теней.
Год этот был годом ужасов и годом, полным чувств, более сильных, чем чувство страха; для них нет названия на языке человеческом. Много совершилось чудес и предзнаменований, как на земле, так и на небе; черные крылья чумы раскрылись широко над землею. Астрономы говорили, что в звездном мире читают земное несчастие. Звездный мир имеет влияние не только на физическую жизнь земли, но и на души на ней живущих.
Раз ночью, в темном городе, по названию Птолемей, сидели мы всемером во дворце за несколькими бутылками красного киосского вина. В нашу комнату вела только одна высокая чугунная дверь. Дверь была вылита Кориносом, была образцом искусства и запиралась изнутри. Черные драпировки, повешенные в печальной комнате, закрывали от нас и луну, и зловещие звезды, и опустелые улицы; но мысли и воспоминание о заразе не могли быть так легко изгнаны. Вокруг нас и подле нас были вещи, отчет о которых я не могу отдать точно, – вещи, материальные и духовные, – какая-то тяжесть в воздухе, чувство задыхающегося человека, страх и, кроме того, ужасная жизнь нервных людей, когда чувствительность страшно раздражена, а умственные способности тупы и спят. Нас давила смертельная тяжесть. Она распространялась на наши члены, на мебель комнаты, на рюмки, из которых мы пили; и всё, казалось, было подавлено и охвачено унынием, всё, за исключением света семи ламп, освещавших наше пиршество. Свет тянулся длинными языками, бледными и неподвижными. А круглый стол из черного дерева, за которым мы сидели, лампы освещали так ярко, что он блестел, как зеркало, и мы все видели в нем отражение наших бледных лиц и беспокойный блеск наших мрачных глаз. И при всем том мы хохотали и веселились по-своему – истерически; и пели песни Анакреона, и много пили, хотя красный цвет вина напоминал нам кровь. В комнате было еще восьмое лицо – юный Зоил. Он лежал мертвый и вытянутый. Увы! он не разделял нашего пиршества, за исключением разве его лица, искаженного чумой, и глаз, в которых смерть не погасила еще огня чумы и которые принимали настолько участия в нашем веселье, насколько могут принимать участие покойники в веселье людей, которые должны умереть. И хотя я, Оинос, чувствовал, что взоры покойника устремлены на меня, но я старался не понимать горечи их выражения и, упорно смотрясь в поверхность стола, продолжал громко и звучно петь. Но постепенно песня моя смолкала, а эхо, уносясь к черным драпировкам, сделалось слабее, менее ясно и, наконец, замерло. И вот на этих драпировках, в которых замер звук песни, появилась тень, – мрачная, неопределенная, как тень, падающая при низкой луне от фигуры человека; но это была тень не человека, не бога, никого другого. Трепещущая между драпировками, она остановилась – прямая и ясная – на поверхности чугунной двери. Тень не имела никакой формы; она стояла в чугунной громадной двери неподвижно и не говоря ни слова. Дверь находилась в ногах покойного Зоила. Мы, семь товарищей, увидав тень, выступившую из драпировок, не посмели поднять на нее глаз и сидели, опустив головы, и смотрели в зеркало стола. Наконец, я, Оинос, решился произнести несколько слов шепотом и спросил тень, где она живет и как ее зовут. Тень отвечала:
– Я – тень и живу около катакомб Птолемея, подле мрачных долин, окаймляющих нечистую Харонову реку!
И все мы семеро вскочили от ужаса, и стояли дрожащие, растерянные. Звук голоса тени – не был звуком одного голоса, он был звуком многих, и этот голос, достигая до нашего слуха, напомнил нам тысячи и тысячи исчезнувших друзей!
Необыкновенное приключение некого Ганса Пфааля
Мечтам безумным сердца
Я властелин отныне,
С горящим копьем и воздушным конем
Скитаюсь я в пустыне.
Песня Тома из Бедлама
Согласно последним известиям, полученным из Роттердама, в этом городе представители научно-философской мысли охвачены сильнейшим волнением. Там произошло нечто столь неожиданное, столь новое, столь несогласное с установившимися взглядами, что в непродолжительном времени, – я в этом не сомневаюсь, – будет взбудоражена вся Европа, естествоиспытатели всполошатся и в среде астрономов и натуралистов начнется смятение, невиданное до сих пор.
Произошло следующее. Такого-то числа и такого-то месяца (я не могу сообщить точной даты) огромная толпа почему-то собралась на Биржевой площади благоустроенного города Роттердама. День был теплый – совсем не по времени года, – без малейшего ветерка; и благодушное настроение толпы ничуть не омрачалось оттого, что иногда ее спрыскивал мгновенный легкий дождичек из огромных белых облаков, в изобилии разбросанных по голубому небосводу. Тем не менее около полудня в толпе почувствовалось легкое, но необычайное беспокойство: десять тысяч языков забормотали разом; спустя мгновение десять тысяч трубок, словно по приказу, вылетели из десяти тысяч ртов и продолжительный, громкий, дикий вопль, который можно сравнить только с ревом Ниагары, раскатился по улицам и окрестностям Роттердама.