она тащит за собой, опрокидывается, цепляясь за гравий.
Раньше она поднималась к Бегума меньше чем за час. Но сейчас приходится делать остановки, чтобы колени не отказали.
И все это ради того, чтобы, возможно, не увидеть мать.
Склон становится все круче, и ей не хватает дыхания. Борясь с растущим желанием повернуть назад, стараясь не обращать внимания на боль в боку, она неотрывно смотрит на вершину Мон-Бего, которая ближе с каждым шагом. Даже когда солнце на вершине сверкает так, что больно смотреть, Фелисите не сводит с нее глаз. Она все глубже погружается в тот иной мир, где шесть тысяч лет бродили пастухи – предшественники ее отца.
Иногда она проходит мимо призрака, который процарапывает изображение кинжала или быка на скале цвета ржавого якоря. Я говорил ей: «Фелисите, нужно предупредить музей в Танде… Они всем рассказывают, что эти наскальные рисунки священны и имеют оккультный смысл… Нужно объяснить им, что это реклама оружейников и скотоводов…» Но Фелисите не любила никого разочаровывать.
Наконец она видит вдали овчарню, где выросла. Каменное строение все так же господствует над деревней. Позади, где некогда росли пестрые цветы Агонии, теперь лишь поле черных стеблей. Обуглилась даже скамейка, которую они оплетали корнями.
Приближаясь к развалинам деревни, она зовет мать. В ответ лишь эхо и скрежет гравия под ногами.
Вдруг кто-то выходит из переулка. В одно мгновение Фелисите оказывается прижатой к какой-то двери, а ей в живот упирается наконечник арбалетной стрелы.
Это Кармин.
Если бы не энергия, которая делает ее бесшумной и быстрой, можно было бы подумать, что Кармин вдвое старше своих лет. Ей еще нет семидесяти, а кожа уже мягкая и просвечивает повсюду, как желатиновая, так что видны лавандовые вены. Глаза без ресниц, в руках нет силы удержать оружие. Маленькая и хрупкая, она дрожит под оранжевой жилеткой с флуоресцентными полосами.
Кармин опускает стрелу и кричит дребезжащим голосом:
– Вы меня напугали! Я вас приняла за лесничего. Ему не нравится, когда я охочусь. Мол, это запрещено. Как будто у меня есть выбор.
Фелисите одергивает на себе одежду, поправляет шляпу, вздыхает с облегчением оттого, что можно положить рюкзак и отвязать веревку. Нежно берет слабую руку Кармин:
– Это всего лишь я. Мама здесь?
Охотница наблюдает за ней. Фелисите почти надеется, что мать придет поговорить, но Кармин внезапно вырывает руку, словно освобождаясь из ловушки. Бормоча про себя, повязывает через плечо трехцветный шарф. Ее улыбка становится теплее, голос увереннее.
– Добро пожаловать, Фелисите. Давно вас здесь не видели. Ваша мать сейчас не может вас принять. Я уже говорила, что меня единогласно переизбрали? Пойдемте выпьем в «Гидре», и я вам все расскажу. Увидите, коктейли у хозяйки получаются всё менее плохими.
Мэр, занимающая тело Кармин, вежливо пожимает руку Фелисите. Придется довольствоваться этим.
Фелисите идет за ней среди сухих бугенвиллей, трепещущих на ветру. На дереве, проткнувшем одну из крыш, щебечет синица. В витрине пекарни за стеклом, покрытым сетью трещин, висит пожелтевшая от времени вывеска: «Открыто каждый второй четверг с 7:00 до 9:30».
Везде пахнет сыростью. Немногие уцелевшие стены покрыты зеленой плесенью, выползающей из разбитых окон. На паре балконов торчат в горшках сухие стебли.
Фелисите смотрит на идущую впереди Кармин, которая когда-то была так красива со своими темными кудрями и лицом-сердечком, а теперь превратилась в безумную старуху. С тех пор как она ушла в себя, осталось только маленькое тело, в котором слишком много обитателей. И еще тень. Ее деформированная, непропорциональная тень, у которой избыток голов и переплетенных рук.
Ее мать начала расщепляться в тот вечер, когда Фелисите вернулась домой после года обучения у чаеслова. Ей было шестнадцать. Агония решила уйти. Деревня опустела.
В последующие дни Кармин поселилась в брошенной деревне. Она заняла пекарню и стала печь хлеб, затем, поскольку нужно было зарабатывать на жизнь, стала продавать его самой себе, на деньги от продажи хлеба арендовала бар, приняла законы, регулирующие продажу алкоголя и табака, и избрала себя мэром.
Со временем Кармин сократилась до малой части себя. Одной пятьдесят седьмой, по последним подсчетам. Когда Фелисите поднимается в Бегума, шансов встретить мать у нее примерно один к шестидесяти. Кармин скрытна. Она держится за спинами людей, которые каждый раз предстают в ее обличье: приветливой мэрши, недоверчивой полицейской, внимательной пекарши и новых Кармин, которых не было в прошлый приезд Фелисите, будь то усталая мусорщица, вдохновенная парикмахерша или любознательная музыкантша. Фелисите кажется, что с каждым днем мать дробится на кусочки, множится и отдаляется от нее.
На главной площади – то есть на квадратном участке высокой травы размером не больше стола, за которым мы сидим, – есть телефонная будка, которой никогда не пользуются, но которая тем не менее исправна (Фелисите за этим следит), и «Гидра», бар для курящих, где никого не принимают. Скамьи пусты. Даже призраки ушли из этих мест.
Кармин заходит за стойку и выпаливает:
– А, дочка Кармин! Что же мне ей налить? Она уже пробовала мой новый коктейль?
Она произносит «кок-ке-тель». Перебросив через плечо полотенце, Кармин наполняет бокал желтой жидкостью, в которой шипят пузырьки, и садится напротив Фелисите.
– Я назвала его «Рабочий» – из-за цвета. Думала, не лучше ли будет «Подсолнух», но твоя мать сказала, что это не так забавно и ей не нравятся названия цветов. Угадай, что в составе.
Фелисите не прикасается к бокалу. Она кладет букет на стол и осторожно спрашивает:
– Раз уж ты заговорила о моей матери, как она поживает? Я принесла ей цветы с Кур-Салея. И еду. И салфетки.
Официантка вздыхает. Запах ее дыхания напоминает о хлеве, где выросла Фелисите. Глаза Кармин, когда-то золотые, подергиваются под дряблыми веками, словно она слышит, как повсюду раздаются призрачные хлопки.
– Ты же не расскажешь хозяйке, что я здесь рассиживаю с клиентами. Твоя мать… Я давно ее не видела. Но я слышу, о чем говорят посетители. Похоже, твоя мать устала.
– То есть?
– Подробностей не знаю. Говорю, что услышала случайно, я ведь не подслушиваю.
Спору нет, за полчаса после приезда перед Фелисите прошла большая часть жителей деревни. Только не ее мать. Она даже не вышла поздороваться.
Фелисите думает об обратном пути, где ее ждут два часа езды по серпантину. О поте, от которого одежда прилипла к телу. О том, как затем болят колени, с каждым разом все дольше. Когда лифт капризничает и приходится спускаться по лестнице, приходится останавливаться на каждой площадке, чтобы не свалиться. Однажды Фелисите съехала по лестнице задом. Ноги ее уже не держат. Она вспоминает приливы желчи к желудку всякий раз, когда – по двадцать раз на дню – представляет, как ее старая мать сидит совсем одна в этой заброшенной деревне, из которой отказывается уезжать несмотря ни на что, даже если Фелисите вынуждена карабкаться сюда, спускаться и возвращаться с разбитыми коленями и согнутой спиной, чтобы снабдить ее припасами, помыть, переодеть, а потом все сначала, без единого слова, ни словечка у матери нет для дочери.
Фелисите не ждет благодарности за то, что делает. Не ждет вознаграждения. На это ей плевать. Ей нужна только мать. А эта женщина, которая вежливо смотрит на нее с барной скамьи, больше не ее мать.
Именно там, наблюдая за этой болтливой незнакомкой с лицом Кармин, Фелисите понимает, что больше не может. У нее нет сил. Это жертвенное лазанье по горам, эти абсурдные разговоры – ее колени их не выдерживают. По крайней мере, если в конце пути больше нет Кармин.
– Мама, если ты хочешь мне что-то сказать, просто скажи. Но своим голосом, а не голосом официантки.
Неспокойный взгляд пожилой женщины застывает.
– Я думала о тебе, видишь. Я принесла тебе цветы.
Дыхание матери учащается. Она поглаживает желтый лепесток. В душе Фелисите вспыхивает жалость, которую она старается подавить.
Она достает из внутреннего кармана жакета овальное зеркальце и кладет на стол между ними.
– Вот, возьми. Помнишь его? Помнишь, как по утрам ты красила мне волосы в красный?
Кармин тянется дрожащими пальцами к серебряной рамке.