Она почти касается зеркала, но вдруг отдергивает руку, как будто оно жжется, и, закрыв глаза, мотает головой.
Фелисите тоже на миг опускает веки. Она хочет вновь увидеть отражения их лиц, их волосы, одинаково покрытые зеленой кашицей, шутливые потасовки, цель которых – выпачкать противнице нос. Не это пустое зеркало, в котором отражается только плесень на потолке.
– Пойдем, мама. Я хочу тебе кое-что показать.
Она берет мать за руку, на сей раз крепче, чтобы та не сбежала.
– Потом я оставлю тебя в покое. Обещаю.
Свободной рукой она поднимает зеркало, затем встает и выводит мать из бара. Та колеблется, но позволяет себя увести. Фелисите сжимает ее вялую кисть.
Друг за другом – одна рука вытянута, другая безвольно висит, – сопровождаемые чудовищной тенью, они поднимаются к овчарне. Приближаются к ней, и тело Кармин начинает сопротивляться. Фелисите не оглядывается. Она шагает вперед, не поддаваясь ни на угрозы, ни на упреки, ни на стоны, ни на молчание.
Войти в овчарню, когда снаружи так ярко светит солнце, – все равно что нырнуть в пещеру. Ледяной холод, сырость, темнота. Фелисите ощупью открывает ржавую задвижку на окне – и внутрь проникает луч света, замутненный висящей в воздухе пылью.
Ничего не изменилось с тех пор, как она была здесь в последний раз, много лет назад. Разве что паутина стала гуще и появился затхлый запах. В остальном все то же. Просто обставленная кухня. Погасший очаг. Соломенный матрац на антресолях. Чертополох, прибитый к задней двери, которая выходит в хлев, где вот уже тридцать лет некому блеять. А посередине – большая серая простыня.
Забившись в угол, старуха прячет лицо. Пятьдесят семь женщин внутри нее знают, что скрывается под тканью. Они знают, что Фелисите собирается снять простыню, и боятся. Они столько лет не смотрели себе в лицо.
Фелисите сдергивает простыню и позволяет ей упасть наземь. Из облака пыли, почти не поврежденный, едва потрескавшийся, возникает портрет Кармин на мольберте.
Фелисите он запомнился не таким – непохожим ни на что или по крайней мере ни на что конкретное. Картина обезображена, распухла от тысяч наложенных друг на друга слоев краски, которых так много, что из них сложилась скульптура. Как будто чужая, более молодая и менее человечная версия Кармин просунула голову сквозь холст, да так и застряла, словно охотничий трофей, висящий на стене особняка.
Лицо на мольберте – если можно назвать лицом эту впалую разноцветную массу, на которой среди трещин угадывается щель рта и дыры ноздрей среди волдырей, – моргает, словно пытаясь проснуться. Только глазные яблоки посередине ясно сверкают. Они живые.
Они поворачиваются вправо, потом влево, потом находят женщину, которая их нарисовала.
Фелисите хочется предложить ей подойти ближе, прикоснуться к картине, даже снова взять в руки кисти, почему бы и нет. Это всегда успокаивало Кармин в припадках гнева. Но Фелисите не смеет подать голос. Кажется, между Кармин из плоти и Кармин из краски что-то происходит.
Мать опустила руки и приближается к портрету, который не сводит с нее глаз. На ее лице одно выражение сменяется другим. Кончиком указательного пальца она обводит пузыри на носу портрета и искривленную челюсть. Когда ее взгляд встречается со взглядом скульптуры, она сама кажется почти пробудившейся. Затем Кармин медленно поворачивает лицо к Фелисите.
На этом лице написано: прости.
Прости, но у меня тоже больше нет сил.
Она отступает, рука падает, лицо закрывается. Ее взгляд устремляется куда-то вдаль, вглубь себя.
Фелисите бросается к матери, но та смотрит сквозь нее. «Как будто сквозь призрак», – думает Фелисите, держа ее за плечи.
– Мама, это я. Это Фелисите. Ты здесь?
На последних словах ее голос дрожит. Поскольку, судя по всему, Кармин здесь нет. Фелисите ругает себя за то, что надеялась.
– Послушай меня. А если ты не одна, пусть и она послушает. Я больше не вернусь в Бегума. Поняли? Ни за что, если вы будете мешать мне говорить с матерью или она откажется выходить. Я приезжаю только ради нее, но ее здесь никогда нет.
Губы Кармин начинают дрожать.
– Это для твоего же блага, мама. Ты – единственная семья, которая у меня есть.
Старуха тут же начинает выть, зажимая уши:
– Кармин запирает двери!
Вот и всё. Фелисите заставила мать окончательно отгородиться. Она ведь знает, что не должна вмешиваться в действия разных лиц Кармин или пытаться обращаться к одному из них, когда Кармин предпочитает показать другое. Ее мать живет в состоянии лунатички, которая переходит из одного сна в другой и которую нужно поймать не разбудив, в миг, когда сон хороший.
Фелисите знает, что не должна упоминать о своей сестре, даже вскользь, даже для того, чтобы подчеркнуть ее отсутствие. Но если Кармин навсегда исчезла в глубинах своего тела, осаждаемого со всех сторон, если у Фелисите действительно больше нет матери, то у нее остается только сестра – если та не умерла. Неожиданно на Фелисите накатывают воспоминания об Агонии и ощущение ее потери.
Слишком поздно. Кризис выходит из-под контроля. Кармин кричит, плачет, стонет, ее глаза прикованы к невидимой точке, словно зацепились и не могут оторваться, все ее тело содрогается и раскачивается, она выкрикивает бессвязные слова:
никто никто со мной не говорит никто меня не слушает я хочу нет ты не можешь сказать что нам стоит нас не послушают замолчи не следует говорить не следует замолчи тебе сказали держи это при себе при нас этой сестре нечего делать там вообще нечего это не должно выйти наружу это принадлежит тебе нам никому другому никому другому это мы другие замолчи замолчи –
и Фелисите не знает, как реагировать, она чувствует себя грустной и беззащитной, по крайней мере ей так кажется, она не привыкла к таким чувствам, поэтому тихо встает, кладет руку на плечо женщине и обещает среди воплей, что вернется, если ее позовет мать, что достаточно оставить сообщение на автоответчике, что она придет в тот день и в то время, когда мать сможет ее принять. Никто другой.
Фелисите оставляет позади себя крики и овальное зеркальце в серебряной оправе на деревянном столе. В нем отражаются только почерневшие от дыма балки под крышей.
Фелисите спешно покидает овчарню. В ногах путаются сорняки, которые Кармин посадила почти полвека назад, пытаясь остановить нашествие цветов Агонии. Гнезда из сухих стеблей обвиваются вокруг лодыжек. Она барахтается, вырываясь, и ругается, распугивая птиц.
Спускаясь с горы без единого взгляда назад, преследуемая холодной удлиняющейся тенью Мон-Бего, Фелисите подсчитывает, что прошло уже больше десяти лет с тех пор, как мать говорила с ней.
Как по мне, даже больше, потому что под конец Фелисите потеряла счет времени. И добавлю, что, когда она показала потертую фотографию своей матери в молодости, мне почудилось, будто глаза Кармин под черными кудрями уже тогда горели лихорадочным огнем, словно воспламененные неким возбуждением.
Но как знать?
Быть может, я увидел в них безумие потому, что хотел его там найти после всего, что рассказала мне Фелисите.
Плакальщица
Вечером она едва находит в себе силы приготовить странночай с перевала Коль-де-ла-Куйоль. Изящно развалившись, Фелисите сидит на канапе, пока Анжель-Виктуар, которая не пила с утра ничего, что позволило бы зацепиться за реальность, рассказывает о ненастоящих событиях дня – всегда одних и тех же, оставшихся от жизни: о своих племянниках, которые расписывают церкви и сажают пальмы, о днях в лесу Вальдеблор, откуда возвращаешься с румяными щеками и полными сумками каштанов, о страшной даме из Рокабьеры, которая крестила ее племянницу, о своих религиозных сестрах, которым она почти завидует, когда ее старый муж раздевается.
Фелисите даже не притворяется, что ей интересно. Она уже давно не слушает бесконечный галдеж призраков, запертых в несуществующей жизни. Только по работе, конечно. Она прислушивается, только если ей платят. «Я прислушиваюсь, если мне платят» – этот девиз