— Но просвещение и благородная сдержанность — удел ничтожного меньшинства, — перебил Катулл: его — нет, не злило, — а несколько угнетало положение школьника, выслушивающего пространные поучения. И все же он испытывал чувства почтительного юноши к мудрому старцу, хотя Непот был с ним почти одного возраста.
— Нам остается надеяться, что когда-нибудь истинное просвещение (подчеркнул «истинное») будет достоянием всего счастливого человечества, — с улыбкой сказал историк. Катулл невольно восхищался диалектикой[67] друга и, глядя на него, сокрушенно вздыхал о своей праздности и о малодушной суетности собственных помыслов. Он брал у Непота пожелтевшие свитки, в которых были приведены астрономические познания египетских и халдейских магов или описания отдаленной Ойкумены[68] — вплоть до знойных песков Ливии и ледяных сарматских пустынь. Эти книги внушали ему робость и умиротворение одновременно.
Непот с лукавой улыбкой сообщал, что на днях ему удалось приобрести редчайшую книгу со стихами Ксенофана и Феогнида… Катулл тотчас забывал о восточных таинствах и просил дать ему греческих поэтов. Со жгучим интересом разворачивал он папирус, выслушивая на ходу рассуждения Непота о том, что действительное счастье может создать лишь гармоническое общество, состоящее из добропорядочных, благонравных граждан. В глубине души Катулл посмеивался над словоохотливым историком. Ему представлялось иной раз, что Непот готовится завещать потомкам вместе с историческими трудами и свою безупречную жизнь, также достойную быть описанной в поучительных воспоминаниях.
Непот вдруг спросил Катулла:
— Гай, а где твои новые стихи?
Веронец от неожиданности смутился.
— Мой Корнелий, ты описываешь события давние и важные, — словно оправдываясь, сказал он. — А я сочиняю эпиграммы и безделки по всякому ничтожному поводу.
— Но мои долгие разговоры совсем не означают абсолютного предпочтения исторических анналов, ты ведь знаешь, как я люблю лирическую поэзию, — возразил Непот. — Упорный труд и чистое сердце помогут тебе приблизиться к совершенству. И, может быть, среди расчетливой злобы и тупого варварства потомок сохранит твои небрежные списки…
Катулл выходил из таблина Непота с желанием безотлагательно приступить к вдохновенному творчеству. Он не шел, а почти бежал по улицам. Но постепенно шаги его замедлялись. Он останавливался, тяжело вздыхал и отправлялся к Аллию узнать: нет ли известий о Постумии.
Вместо ответа Аллий предлагал ему развлечься с миловидной рабыней. Заложив руки за спину, Катулл расхаживал с удрученным видом. Толстяк сочувственно смотрел на него, потом осторожно подмигивал и начинал хохотать. Веронец свирепо взлохмачивал свои каштановые волосы и… не удержавшись, тоже смеялся.
Аллий хлопал в ладони. Входил раб с подносом фруктов, жареными цыплятами и бутылью выдержанного сетинского. О воде не было и речи. Катулл сбрасывал тогу, Аллий добродушно обнимал его, и они дружески напивались.
— Посвяти Постумии пару четверостиший, — советовал ему Аллий. — Уверен, что ты напишешь прелестнейшую вещицу, о ней заговорят. Римской матроне ничего так не льстит, как стать причиной поэтического вдохновения. А публика останется в неведении: мало ли о какой Постумии идет речь?
И Катулл написал. Немедленно. Тем же вечером. Он словно услышал вновь ее глубокий, медовый голос, предлагавший гостям пить неразбавленное вино, увидел ее зеленые, по-кошачьи мерцающие глаза и обнаженные руки, украшенные на запястьях золотыми браслетами.
Итак, решено: стихи посвящаются опьяняющей красавице и хиосскому вину… Впрочем, он предпочитает италийские вина, они горше и крепче греческой приторной водицы. Пусть это будет кампанское вино из Фалерна… Когда он сочинял, ему приятно было вспоминать огненную пирушку, приятней, чем находиться там — в неистовстве оргии.
Валерий Катон поместил семь вакхических строк Катулла в общий сборник поэтов «александрийского» содружества. Сборник за два дня разошелся по Риму. Стихами Катулла восхищались больше, чем элегиями Тицида и Корнифиция, эпиграммами Кальва, разнообразными ямбами Меммия, Фурия и Катона.
Горькой влагою старого ФалернаДо краев мне наполни чашу, мальчик!Так велела Постумия — она жеПьяных ягод пьянее виноградных.Ты же прочь уходи, струя речная!Ты — погибель вина! Довольствуй трезвых!Сок несмешанный Вакха нам приятен!
Цицерон говорил друзьям, прогуливаясь под колоннадой Эмилия:
— Этот Катулл создал нечто, напоминающее Анакреона[69]. Я отнюдь не поклонник неотериков, — я сам назвал так этих вертопрахов. Но что касается Катулла, то перед нами действительно талант, ingenium. Его стихи произносят в сенате, у книжных лавок и в частных домах. Если бы Катулл отказался от своей безнравственной жизни и расстался с крикливой гурьбой развратников и буянов, то при содействии мудрых наставников из него вышел бы толк.
Катуллу передали сказанное о нем высочайшим и бесспорным авторитетом. Ожидали ответа остроумного и непочтительного. Но Катулл только отмахнулся: он продолжал вздыхать о Постумии.
VIII
Он увидел ее неподалеку от Субурры, около торговых рядов. Катулл пришел туда с Кальвом, который хотел купить духов для своей Квинтилии.
Мраморное лицо Постумии порозовело от осеннего ветра. Ее кудрявая голова, повязанная златотканым шарфом, сразу бросилась в глаза Катуллу. Он схватил Кальва за руку:
— Лициний, ты видишь красавицу в белой столе[70]? Узнаешь? Значит, она в Риме… Боги, что делать!
— На мой взгляд, у тебя нет повода для отчаянья, — пожал плечами Кальв. — Разве ты не понимаешь, что женщина в трудом прощает пренебрежение к себе, а тем более такая, как эта великолепная львица?
Постумию сопровождали два юных щеголя с приподнятыми от спеси плечами и выпяченной грудью. Надменно опираясь на свои тросточки, они ревниво мерили друг друга смелыми черными глазами. Позади рабыня несла роскошную мантию госпожи, негр держал над ее головой узорчатый зонт. Толстый евнух-казначей семенил, придерживая кошель у пояса, еще один раб тащил вместительную суму с покупками.
— Взгляни-ка, сколько драгоценных вещей накупила жена Сульпиция, — не без зависти сказал Кальв. — Сразу выбросила доход виллы где-нибудь в Апулии… Но у ее муженька хватит вилл и латифундий[71] — и в Италии, и в провинциях. А может быть, для нее раскошелились эти знатные кобели?
Катулл остановился перед матроной и, приложив руку к губам, воскликнул:
— Мои глаза счастливы снова любоваться твоей божественной красотой, прекрасная Постумия!
— О, милейший Катулл! Любезнейший Кальв! Право, мы давно не виделись.
— Тебя так долго не было в городе… — произнес Катулл многозначительно.
— Я два месяца отдыхала с мужем в Байях и чуть не умерла со скуки, — зевнув, ответила Постумия. — Да, я забыла познакомить вас с моими друзьями… Это Гай Анфидий, а это Марк Клавдий, сын сенатора Марцелла.
Юноши слегка наклонили головы, в их быстрых взглядах сверкнула затаенная угроза.
Катулл с преувеличенным обожанием смотрел на красавицу, стискивая зубы, словно от невыносимой страсти.
— Весьма радостно, что тебе позволено гулять по улицам, прелестнейшая Постумия… — говорил он сладким голосом. — Но зато с такой отличной охраной… Твой почтенный супруг может быть за тебя спокоен.
Подвижное лицо веронца мгновенно становилось то идиотски-веселым, то блаженно-хитрым. Глядя на его гримасы, Кальв едва сдерживал смех.
— Мне позволено… С охраной… — повторила матрона; ее брови удивленно и высоко поднялись, зеленые глаза в упор разглядывали Катулла. Клавдий и Анфидий, уловив в словах развязного веронца язвительный намек, нахмурились и сделали шаг вперед. Постумия остановила их повелительным жестом.
— Что ж, я выбираю охрану из самых благородных родов Рима, — насмешливо сказала она. — Мои телохранители, может быть, не особенно разбираются в литературных тонкостях, зато они хорошо воспитаны, не в пример людям, приехавшим из захолустья…
Катулл чмокнул сложенные щепотью пальцы (Кальв не удержался все-таки, хихикнул) и произнес с трагическим пафосом:
— Прости, я не знал, что ты поборница целомудренных нравов и суровой прямоты, подобно обоим Катонам[72]. Что же касается благородства, то предки некоего транспаданца, приехавшего из захолустья, тоже были древнего рода. Правда, они не разбогатели на спекуляциях во времена проскрипций, не ограбили ни одной провинции и не смешали своей крови с кровью иноземных невольников, как это принято в знатных семьях. Они прославились в битвах с тевтонами[73]… — Последние слова Катулл говорил, не скрывая гнева, закипавшего в его груди. Откинув голову и выставив правую ногу, он с дерзким презрением глядел на высокопоставленную матрону и ее спутников.