Она с радостью лепетала бы и далее, пока, оцепенев от истинных и воображенных подробностей, он не уснет за столом. Приближение ночи причиняло ей глубокое беспокойство. Отход ко сну вдали от Ангелики наполнял сумерки достаточной болью, не говоря об иной потаенной заботе: Констанс не могла более полагаться на близость девочки и ее чуткую дремоту как меру предохранения себя от запретного. Вторая ночь без происшествия станет чудесной отсрочкой, но лишь на один день. Если не этой ночью, то в скором будущем разлад обострится до ужасной распри, и страх Констанс перемешивался с жалостью к Джозефову затруднению, равно тягостному, однако противоположного свойства.
Она досаждала ему против собственных воли и выбора, но годы доказали, что довести это до его понимания невозможно. Доктора выражали сомнения уже после первой несчастной души, семь месяцев спустя после свадьбы. «Господь не создал всех женщин матерями», — шептал один дрожащий старец, добродушный, вопреки мерзости его речей. Полугодом позже она подвела Джозефа вторично, и новый доктор был откровенен в манере куда нелицеприятнее. Они, однако, оказались неправы — как и прежде, воспоминание об их ошибке порождало в ней проблеск гордости, — ибо по прошествии десяти месяцев Констанс принесла Джозефу Ангелику, пусть ребенок рождался весьма дурно и, даже завершив свой благополучный исход, грозил здоровью матери. Констанс не способна была ни есть, ни стоять на ногах.
Поначалу она не могла даже кормить ребенка, не лишаясь чувств. Когда Нора привела ей на одобрение кормилицу, встреча столь опечалила Констанс, что она не в состоянии была вымолвить ни слова, оттого Нора взяла на себя главную роль, вопрошала девушку, заставила ее раздеться, дабы предъявить Констанс соски. «Мэм? Она подойдет, мэм?»
Допускает ли ваше задание высказать наблюдение? Если да, пожалуйста, осознайте вот что: от вас, как и от всех мужчин с их консилиумами на Кавендиш-сквер, мягкими лечебными водами или горькими укрепляющими средствами, невозможно ожидать, будто вы проникнетесь несмолкающей болью истории болезней Констанс, истории, коей сострадали бы ваши жена и сестры, мать и дочери. Сердце Констанс было разбито коновалами по женской части и не воскрешено должным образом; разбито специалистами, кои в честолюбивой погоне за званием безусловных виртуозов запирали двери пред повивальными бабками, кои были мудрее, а после ощупывали пациентку ледяными руками и неверными глазами. В собственном доме она ради них истекала кровью, вопила, звала детей, что не родятся либо не смогут дышать, затем тянулась к дочери, что почти убила ее своим грубым появлением на сцене, а доктора между тем не таясь обсуждали неминуемую смерть ребенка и очевидные материнские иллюзии, словно Констанс была глуха не менее, чем сокрушена. Мать и ребенок выжили, однако желчные нотации в вымороженных врачебных кабинетах продолжали звучать слишком близко, в то время как супруг неизменно отсутствовал.
Три года с рождения Ангелики — неоспоримо бесчеловечная ноша на плечах Джозефа! — строгий запрет докторов не утрачивал охлаждающей, вяжущей власти.
Но вот одиннадцатью месяцами ранее, когда Ангелика спала в их ногах, оба они не сдержали худшие инстинкты.
Констанс очнулась в темноте, испуганная и утопающая, охваченная со всех сторон. Она взмолилась: «Дитя», — все еще не уяснив, где она и с какой многоконечностной силой, ибо дремала глубоко и беспечно; он, однако, не обратил на это внимания, да и Ангелика спала здоровым сном в их ногах, не очнувшись ни на миг, дабы защитить мамочку, коя, будучи все еще полуокутана сновидениями, уже обнимала объявшее ее тело. «Доктора нам запретили», — шептала она ему в ухо снова и снова, но голос ее не таил осуждения и все более изобличал истинные ее желания. За собственную неискренность она заплатила потом кровавую цену.
Назавтра они ходили один мимо другого, храня стыдливое молчание, и уже тогда ее начал сковывать страх, а у Джозефа не нашлось слов или жестов, дабы его рассеять. Пять месяцев спустя она вновь его подвела, вновь оказалась неспособной выносить его ребенка — скорее прочего, его драгоценного сына, как предположила повитуха. Вновь цена была уплачена погибшей душой, исходившей из матери в столь истязающей агонии, что Констанс не избегла страдальческого видения, будто ребенок покрыт иглами, как если бы дети, увеличиваясь в размерах, размягчались внутри надлежащего лона, но зачинались в виде иззубренных железных болванок. В последний момент она крикнула старой повитухе поберечь руки, ибо лезвия чудовища, несомненно, изрезали бы плоть ее ладоней.
Эта неудача, третья неудача Констанс, уже полгода как стала памятью, и Джозеф о ней забывал. Констанс, однако, никогда не забудет доктора Уиллетта, как он бранил ее, а она плакала от его слов, пусть и заслужила порицание.
— Миссис Бартон, вы желаете лишить вашу дочь матери? Неужели вы этого хотите? Я вижу теперь, что, вынужден повторить сказанное мною при ее рождении, когда вы вернулись к семейству лишь по благоволению милосерднейшего Господа, и повторить куда строже.
Эту последнюю из потерь Констанс понесла как наказание за то, что осмелилась бросить вызов докторам.
Доктор Уиллетт отчитывал ее, не останавливаясь, даже когда она прятала лицо в ладонях и живот ее скручивало болью. Измыслить расплату соразмернее было невозможно.
— Миссис Бартон, вы не правомочны возражать медицинскому учению. Погоня за собственным желанием оборачивается убылью для вашей семьи.
— Что, по-вашему, я должна сделать? — спросила она своего судию. Он лишь углубился в болезненный, бесстрастный осмотр. — Прошу вас. Скажите мне. Что мне делать?
— Мадам. — Он выпрямился и воззрился на нее в ожесточении, привередливо обтирая руки о лоскут; она все еще лежала, распластана. — Вы желаете, чтобы я обрисовал вам полную картину? Очень хорошо. Вам надлежит воздерживаться — всецело и абсолютно. Практиковать pudicitia pervigilans.[2] Мадам, превратите себя в hortus conclusus.[3] Если вы обнаружите это ограничение чрезмерно обуздывающим волю к похотливости и невоздержанности, производите неукоснительный и беспрестанный ratio menstrua[4] и готовьтесь к худшему при совершении даже малейшей математической оплошности. Никакая иная техника для вас не избавительна. Полагаться на аккуратность джентльмена в том, что касается практики завершающей приостановки, нельзя. Даже если вы уверитесь в том, что он исполнит свои обязанности должным образом, я все равно не могу обещать вам ни малейшей безопасности. Разумеется, существуют шарлатаны — Лондон, будьте уверены, еще изрыгнет их из себя, — каковые безо всякой компетенции, безо всякой науки предложат вам нечестивые решения посредством механических приспособлений, отличающихся ограниченными возможностями и безграничной развращенностью. Вот вам, мадам, мой недвусмысленный совет на сей счет: означенные приспособления проявят себя равно безнравственными и безрезультатными.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});