«Горная хижина» ярко светилась. Она была расположена высоко над деревней; раз в месяц, в полнолуние, ее не закрывали всю ночь, и посетители разъезжались с факелами.
Для больных санатория праздники в «Горной хижине» были своего рода маскарадами. Шарль Ней и Хольман наклеили себе усики, чтобы их нельзя было узнать. Красавица Долорес Пальмер накинула на волосы кружевной шарф и прикрыла лицо вуалеткой.
Лилиан не захотела надеть ни шарфа, ни вуали. Она была в своих обычных синих брюках и меховом жакете.
Лилиан выглядела очень взволнованной. В ночи было что-то драматичное: луна то выплывала из-за рваных облаков, то снова скрывалась за ними, тени от облаков ложились на белые склоны, и склоны оживали – казалось, гигантские фламинго с мощными крыльями летают над землей.
– Когда вы уезжаете? – спросила Лилиан Клерфэ.
– Завтра после обеда. Хочу до наступления темноты проехать перевал. – Он посмотрел на нее. – Поедете со мной?
– Да, – ответила она.
Клерфэ засмеялся; он ей не поверил.
– Хорошо, – сказал он. – Только не берите много вещей.
– Мне много не нужно. Куда мы поедем?
– Прежде всего мы избавимся от снега, который вы так ненавидите. Проще всего поехать в Тессин на Лаго Маджиоре. Весна идет оттуда. Сейчас там уже все в цвету.
– А потом куда?
– В Париж.
– Хорошо, – серьезно сказала Лилиан.
– Боже мой, – прошептал Хольман. – Пришел Далай-Лама! Вот он, стоит в дверях!
Все четверо поглядели на профессора, бледного, с лысиной во всю голову, в сером костюме. Он обозревал веселую суматоху, царившую в «Горной хижине». Потом повернулся и направился к столику, стоявшему слева, неподалеку от двери.
– Может, нам лучше исчезнуть? – с беспокойством спросил Хольман.
– Он вас не узнает, – сказала Лилиан. – Из-за усов.
– А вас? И Долорес?
– Мы можем сесть так, что он будет видеть Лилиан и Долорес только со спины, – сказал Шарль Ней. – Тогда он и их не узнает.
– Все равно узнает. У него не глаза, а рентгеновский аппарат. Но попробовать можно. Сядьте на мое место, Лилиан.
Лилиан покачала головой.
– А вы, Долорес?
Помедлив секунду, Долорес встала и села так, чтобы Далай-Лама не смог ее увидеть.
Лилиан смотрела на врача, и он смотрел на нее.
– Смешно! – сказала она. – Но здесь поневоле становишься смешным.
– Люди всегда смешны, – возразил Клерфэ. – И если осознать это, жизнь кажется намного легче.
– В котором часу вы уезжаете завтра? – вдруг спросила Лилиан.
Он посмотрел на нее и сразу все понял.
– Когда хотите, – ответил он.
– Хорошо. Тогда заезжайте за мной в пять часов.
Когда Волков вошел, Лилиан укладывала чемоданы.
– Собираешься, душка? – спросил он. – Зачем? Ведь через два-три дня ты их опять распакуешь.
Она уже несколько раз укладывалась при нем. Каждый год – весной и осенью – ее, словно перелетную птицу, обуревало желание улететь. И тогда на несколько дней, а то и недель, в ее комнате появлялись чемоданы; они стояли до тех пор, пока Лилиан не теряла мужества и не отказывалась от своего намерения.
– Я уезжаю, Борис, – сказала она. – На этот раз действительно уезжаю.
Он стоял, прислонившись к двери, и улыбался.
– Знаю, душка.
– Борис! – крикнула она. – Оставь это! Ничего уже не поможет! Я в самом деле уезжаю!
– Да, душка.
Лилиан почувствовала, как его мягкость и неверие, словно паутина, опутывают ее и парализуют.
– Я уезжаю с Клерфэ, – сказала она. – Сегодня! Она увидела, что выражение его глаз изменилось.
– Я уезжаю одна, – сказала она. – Но еду с ним потому, что иначе у меня не хватит мужества. Одна я не в силах бороться против всего этого.
– Против меня, – сказал Волков.
Он отошел от двери и встал возле чемоданов. Он увидел ее платья, свитеры, туфли, – и вдруг его пронзила острая боль, такая, какую ощущает человек, который вернулся с похорон близкого друга и уже взял себя в руки, но вдруг увидел что-то из вещей покойного – его туфли, блузу или шляпу.
Волков понял, что Лилиан действительно хочет уехать.
– Душка, – сказал он, чувствуя, как у него перехватило дыхание, – ты не должна уезжать.
– Должна, Борис. Я хотела тебе написать. Вот смотри. – Она показала на маленькую латунную корзинку для бумаги у стола. – У меня ничего не вышло. Я не смогла. Напрасные старания – это невозможно объяснить. Потом я хотела уехать, не попрощавшись, и написать тебе оттуда, но и этого я бы не смогла. Не мучь меня, Борис…
«Не мучь меня, – думал он. – Они всегда так говорят, эти женщины – олицетворение беспомощности и себялюбия, никогда не думая о том, что мучают другого. Но если они даже об этом подумают, становится еще тяжелее, ведь их чувства чем-то напоминают сострадание спасшегося от взрыва солдата, товарищи которого корчатся в муках на земле, – сострадание, беззвучно вопящее: „Слава Богу, в меня не попали, в меня не попали“…»
– Ты уходишь с Клерфэ?
– Я уезжаю с Клерфэ отсюда, – сказала Лилиан с тоской. – Он довезет меня до Парижа. В Париже мы расстанемся. Там живет мой дядя. У него мои деньги, та небольшая сумма, которая у меня есть. Я останусь в Париже.
Она знала, что это не совсем правда, но сейчас ей казалось, что она говорит правду.
– Пойми меня, Борис, – просила она.
– Зачем нужно, чтобы тебя поняли? Ведь ты уходишь – разве этого недостаточно?
Лилиан опустила голову.
– Да, этого достаточно. Бей еще.
«Бей еще, – подумал он. – Когда ты вздрагиваешь от боли, потому что тебе пронзили сердце, они стенают „бей еще“, как будто ты и есть убийца».
– Я тебя не бью.
– Ты хочешь, чтобы я осталась с тобой?
– Я хочу, чтобы ты осталась здесь. Вот в чем разница. «Я тоже лгу, – думал он. – Я хочу, чтобы она была со мной, ведь, кроме нее, у меня нет ничего, она – последнее, что у меня осталось, я не могу ее терять, о Боже, я не должен ее потерять!»
– Я не хочу, чтобы ты швырялась своей жизнью, словно это деньги, потерявшие всякую цену.
– Все это слова, Борис, – возразила она. – Если арестанту предложат на выбор – прожить год на свободе, а потом умереть или гнить в тюрьме, как, по-твоему, он должен поступить?
– Ты не в тюрьме, душка! И у тебя ужасно неправильное представление о том, что ты называешь жизнью, – сказал Волков.
– Конечно. Ведь я ее не знаю. Вернее, знаю только одну ее сторону – войну, обман и нужду, и если другая сторона принесет мне много разочарований, все равно она будет не хуже той, которую я узнала и которая, я уверена, не может исчерпать всей жизни. Должна же быть еще другая, незнакомая мне жизнь, которая говорит языком книг, картин и музыки, будит во мне тревогу, манит меня… – Она помолчала. – Не надо больше об этом, Борис. Все, что я говорю, – фальшь… становится фальшью, как только я произношу это вслух, мои слова – как нож. А я ведь не хочу тебя обидеть. Но каждое мое слово звучит оскорбительно. И даже если я сама уверена, что говорю правду, в действительности все оказывается совсем не так. Разве ты не видишь, что я ничего не понимаю?
Она посмотрела на него. В ее взгляде были и гаснущая любовь, и сострадание, и враждебность; ведь он стремился ее удержать, и он заставлял ее говорить о том, что она хотела забыть.
– Пусть Клерфэ уедет, и через несколько дней ты сама поймешь, как нелепо было идти за первым встречным, поманившим тебя, – сказал Волков.
– Борис, – с безнадежным видом сказала Лилиан, – неужели дело всегда только в другом мужчине?
Волков не ответил. «Я дурак, – думал он. – Я делаю все, чтобы оттолкнуть ее! Почему я не говорю, улыбаясь, что она права? Почему не воспользуюсь старой уловкой? Кто хочет удержать – тот теряет. Кто готов с улыбкой отпустить – того стараются удержать. Неужели я это забыл?»
– Нет, – сказал он. – Дело, может быть, не только в другом мужчине. Но если это так, почему ты не спросишь меня, не хочу ли я ехать с тобой?
– Тебя?
«Не то, – подумал он, – опять не то! Зачем навязываться?»
– Оставим это, – сказал он.
– Я не хочу ничего брать с собой, Борис, – продолжала она. – Я тебя люблю; но не хочу ничего брать с собой.
– Хочешь все забыть?
«Снова не то», – думал он с отчаянием.
– Не знаю, – сказала Лилиан подавленно. – Но я ничего не хочу брать с собой. Это невозможно. Не усложняй мне все!
Он замер на мгновение. Он знал, что не должен отвечать, и все же ему казалось страшно важным объяснить ей, что жить им обоим недолго и что когда-нибудь, когда у нее останутся считанные дни и часы, самым дорогим для нее будет то время, которым она сейчас так пренебрегает; и тогда она придет в отчаяние от того, что бросалась временем, и будет вымаливать, быть может, на коленях, ниспослать ей еще один день, еще час того, что теперь кажется ей скучным благополучием. Но он знал также и другое, что было еще ужаснее: если он попытается объяснить ей это, все, что он скажет, прозвучит сентиментально.
– Прощай, Лилиан, – сказал он.