В зале погас свет, и на экране вспыхнуло название фильма: «Макс и Микки в поисках гаденького…» Я откинулся на спинку кресла и изо всех сил напряг свой зрительный нерв…
В этом фильме Микки был… девочкой… И даже не какой-нибудь там девочкой-мышью — это всё оставьте Диснею — а прямо таки обыкновенной будущей земной женщиной.
Он шёл вдоль каких-то грядок в девичьем нежном обличье и, знай себе, поливал из жёлтой пластмассовой лейки всякие там цветки.
А я за ним, знай себе, наблюдал, и мне очень нравились его ноги. То есть не Его, собственно, ноги, а ноги той клёвой девочки, которой он был в том дурацком кино.
Мне нравилось, что она вся, блядь, такая эфемерная с виду, а на самом деле будущая стервь, мразь и, словом, пизда пиздой… Вот она улыбается нам с экрана, вся такая из себя с пластмассовой жёлтой лейкой, и косички две у неё причудливо загнутые, как мёртвые змеи на голове у Горгоны, а я уж как будто бы знаю, как в третьей, допустим серии станет она значительно толстожопей и как мерзко, с какими физически неприятными на слух любого частотами, будет она орать на какого-нибудь бывшего гоголевского типа юношу «со взором горящим», который, что греха таить, на близком расстоянии и впрямь значительно более вонюч, чем в предшествующих их, ёпти, Небесному Браку мечтах этой самой толстожопой твари и стервы, которая ныне — не иначе как Ангел с причудливыми косичками…
Но пока — о, да! — Девочка была дьявольски притягательна. И фрагменты ярко-красного цвета в супрематическом стиле на её топике только подчёркивали её непреодолимую юную красоту.
— Смотри-смотри! — шепнул мне на ухо Микки-Маус, — Сейчас-сейчас! Сейчас гаденькое начнётся!..
Я посмотрел на него из вежливости вопросительно, но всё-таки ничего не ответил. В общем-то, тоже из вежливости.
Тем временем правый нижний угол киноэкрана начал желтеть. По цвету это всё разрастающееся пятно более всего напоминало сгущённое молоко.
Сначала его никто не замечал, кроме меня, но уже минуты через три (Девочка успела за это время родить первых двоих детей) оно заполнило собой пол-экрана. В зале послышались недовольные перешёптыванья. Фильм же продолжался как ни в чём не бывало: в левой, ещё свободной, части поверхности экрана стояли тапочки Девочки и её супруга, а также ночные горшки для детей; в правой же, уже закрытой, части явно осуществлялась постельная сцена, решённая режиссёром в жёстко порнографическом ключе. Это было ясно по вульгарным истошным воплям совокупляющейся парочки — звук ещё работал, но внутри него уже тоже начинал нарастать какой-то низкочастотный гул. «Хороший у них тут сабвуфер!» — успел подумать Потусторонний Я, но тут произошло нечто и вовсе невообразимое.
Экран, уже почти весь залитый сгущёнкой, вдобавок к и без того крупным своим неприятностям, начал ещё и как-то набухать. Сначала только в самом центре. Низкочастотный гул к этому моменту тоже постепенно вытеснил все остальные звуки фонограммы.
Прямо из центра светло-жёлтого пятна, которым стал весь экран, на меня надвигалось что-то тупое и страшное. Пятно всё натянулось, как парус Микки-Маусовой бригантины с тех моих детских рисунков, когда он только-только вошёл в мою жизнь (вот уже 31 год назад), и Потусторонний Я невольно весь как-то съёжился, уже почти не сомневаясь, что пятно вот-вот лопнет.
— М-да, — шепнул на ухо моему Потустороннему Я Микки-Маус, — похоже, овчинка выделки не стоит… — и он произвёл глазами что-то похожее на подмигивание, но всё-таки скорее что-то иное, — Пошли искать гаденькое, которого может ещё там и не было, а вместо этого, похоже, нажили себе на жопки сказочный геморрой!..
— Да-да… — согласился я, — у нас был недавно и такой урок с девочками. «Пожертвовали необходимым в надежде приобрести излишнее…» — это из «Пиковой дамы». Девочки писали изложение, а я тихонько перечитывал «Египетские ночи».
— Ну и как? — улыбнулся Микки-Маус.
— Как-как!.. Ну да, весьма недвусмысленная в своей двусмысленности хрень! Вероятно Ольга Велимировна ждала от меня большего в интеллектуальном смысле, когда просила проанализировать этот отрывок.
— Но ты, конечно, и вида не подал? — усмехнулся мой собеседник.
— Я… — отвечал Потусторонний Я, — я… я же не мог быть уверен, что мне всё это не кажется… Я же вообще долго был уверен, что вся грязь, вся мерзость, вся двусмысленность и непристойность — это только во мне, от меня идёт, только я — такое исчадье ада, только я один догадался в возрасте девяти лет, что надо делать со своей писькой, чтобы все мои фантазии оживали, обретали плоть и… заканчивались оргазмом. Только я — плохой, ошибка природы, бедный идиот. Только я дрочу хуй. И я каждый день дрочил и каждую минуту казнился этим; несовершенством, уродливостью своей природы. И я носил это в себе, как страшную тайну, как адское проклятие, и никогда ни с кем об этом не говорил. И это длилось три года — бездна времени для того возраста. Три года я всё пытался бросить и всё время срывался. Выдержать больше трёх дней не получалось у меня никогда. Вот, думал я, вступлю в пионеры и перестану делать две вещи: играть с собственной писькой (я не знал ещё тогда ни слова «онанизм», ни слова «дрочить») и плакать, когда мать побивает меня в процессе занятий музыкой…
— А потом?
— Ну-у… Потом, перед шестым классом, я поехал в пионерлагерь.
— Не зря вступал в пионеры! — усмехнулся Микки-Маус.
— Там-то и выяснилось, что то, что я всегда считал мерзостью, хоть и не мог сам её из себя вытравить — на самом деле, оказалось… всеобщей нормой!.. И это вот, в разных вариациях, происходит со мной всю жизнь! Всю жизнь рано или поздно оказывается, что моя внутренняя дрянь, с которой сам я поначалу считаю необходимым бороться, не то, чтоб совсем не дрянь, но свойственна всем, и, из-за этого обстоятельства, всё это уже вроде и не так страшно. Пока, например, к нам в гости не заехал как-то раз сильно пьяный мой дядя, переживавший в то время свой уход от первой жены, с которой прожил почти 30 лет, я и не подозревал, что «взрослые» тоже ругаются матом. Я искренне думал, что эта мерзость распространена только среди школьников.
— То есть ты, видимо, клонишь к тому, — попробовал довести черту нашему разговору Микки-Маус, — что, в общем, по совокупности приведённых тобой аргументов, переспать разок с Ольгой было бы вполне естественно, и ничего гаденького, сколько мы не искали, в этом нет? — и он снова лукаво улыбнулся.
Потусторонний-Я не успел ничего ответить. Светло-жёлтый экран, внутри которого вероятно продолжала совокупляться странная парочка, всё-таки наконец треснул по швам, разорвался, и его бесформенные ошмётки повисли по его былому периметру.
Прямо на нас сквозь образовавшуюся дыру хлынула гора Эверест, и на сей раз я точно знал, что это и есть тот Я, который остался в реальном мире, когда Микки-Маус и Я Потусторонний ушли через другой Эверест в адское кино.
— Эверест, — обратился я к горе, — правду ли говорят каббалисты, будто ты — тот я, через брешь в котором мы и попали сюда? Или же ты — только такая же Его часть, что и тот я, кто задаёт тебе сейчас этот вопрос, сам являющийся лишь частью Того, кто остался Там?..
— И да, и нет. — ответил Эверест, — Понимаешь, тут многое зависит и от тебя. Верни себе самого себя. И тогда я тоже смогу обрести единство с Другим. Ведь только так, только тогда я смогу тебе показать… свой снег. А он нужен нам, нужен нам обоим, и любой из вас в глубине души это знает.
— Из каких таких «вас», уточни обязательно! — поспешно крикнул мне на ухо Пилот «37», но я не внял его совету. Это произошло не потому, что его совет показался мне нестоящим внимания, незаслуживающим доверия, несулящим ничего хорошего, внушающим определённые опасения и так далее. Нет, всё вышло так оттого лишь, что я заблудился в собственных размышлениях, воспоследовавших за тем, что меня насторожил сам его номер…
«37, — задумался я, — ведь именно столько лет было Пушкину, когда его из-за его глупой бабы пристрелил невольно Дантес (ведь что ему было делать-то? Либо ты, либо тебя — известное дело!), а ведь именно Пушкин написал „Египетские ночи“, по которым у нас был урок с Ольгой Велимировной, когда я был Учеником, и по ним же был урок с Пелой, Полей и Лёной, когда я уже сам стал Учителем (мы ещё, помнится, увязывали — в основном, моими безуспешными стараниями — всё это с рассказом „Импровизатор“ Одоевского), и об этом же в последнее время так много говорили мы с Микки. Может ли после всего этого быть случайностью, что номер Внутреннего Пилота, посоветовавшего мне перво-наперво разобраться, каких таких „нас“ имеет в виду Эверест, вновь суля мне какой-то свой снег, именно 37?!.»
— Микки! Микки! — закричало сердце моё бедное в Пустоту, — Что же делать мне, маленькому мальчику семи лет? Как мне теперь быть?
И он вдруг ответил мне: