Нельзя! Потому что именно гуманизм отменяется. И опять-таки отменяется на данной территории. Он отменяется с далеко идущими последствиями. Так как у нас, его отменить невозможно, если ты не работаешь со сломленным воском, с людьми, которые сначала отказались от первородства, а теперь будут хныкать по поводу того, почему мало чечевичной похлебки. Да потому, что отказавшийся от первородства есть раб. А с рабом можно делать все, что угодно. И совершенно не понятно, нужен ли он вообще. Кто сказал, что здесь нужно 140 миллионов? Определенного типа элите нужно гораздо меньше. И она говорит об этом достаточно прямо. Только ее до сих пор не умеют понимать.
Что такое, например, разговор о том, что весь этот «охлос» — это никому не нужная, вредная субстанция, это какие-то там «быдло», «совки», «идиоты» — и одновременно разговор о том, что у нас будет демократия? Это разговор о том, что большая часть населения — просто не нужна. Эта большая часть населения ходит и думает: «Что они с нами делают? Они хотят нас превратить в Латинскую Америку? Или во что-то другое?» Они еще не осознали до конца, что ни во что их не хотят превратить! Они просто абсолютно не нужны тем, кто так рассуждает. Меньшинству — это большинство не нужно.
Да, в стране есть, может быть, жесткие представители элиты, которые еще грезят о государстве. Какое государство? Какое государство в условиях, когда правящий класс пожирает все! Он на государство денег не оставляет. Он на государство не оставляет возможностей. И у него к этому душа не лежит. Это же очень важно. Тогда какое государство при 30-ти миллионах? Это будет государство? Это невозможно.
Значит — это будет зона. Зона бедствия, по которой будут проходить какие-то охраняемые трубопроводы, что-то еще, и вокруг которой будет клубиться все остальное. Какая модернизация? Кому нужна здесь модернизация? Модернизация — это, на сегодняшний день, благие пожелания. Суть-то в другом. Идет деиндустриализация, демодернизация. Идет архаизация. Регресс запускает очень много процессов. Часть населения дичает, звереет. Другая часть аплодирует этому. Ей это нравится, потому что ей кажется, что этим «пиплом» будет легче управлять. Что архаизируемым, дичающим, упрощающимся человеком очень легко управлять.
Что такое регресс? Это вторичное упрощение. Это когда сложное превращается в более простое. В более примитивное. И тогда надо понять, в чем общемировой смысл запущенного процесса, который, в противоположность революции, легче всего назвать инволюцией. То есть, опусканием, скольжением, сдвигом вниз. Все больше, больше, больше вниз. Что же происходит? Откуда берется этот новый процесс? Каким мировым реалиям отвечает? Почему на России проходит такой, между прочим, очень серьезный и очень глубокий эксперимент?
Для того чтобы это обсуждать, нужно затрагивать вещи достаточно сложные. Тут надо поговорить о сложности вообще. Это разговор для меня был всегда актуален и особенно стал актуален в последнее время, когда на мои спектакли стали приходить православные неофиты. Не люди, которые глубоко интегрированы в православную культуру, а люди, которым вдруг показалась, что они сейчас новый свет узрели в виде вот этого. Они начинают кричать, топать ногами. Их раздражает эта сложность. И я на них не только не злюсь, я их глубоко понимаю. Потому что в нормальной стране, в нормальных условиях все бы было правильно — эти люди ходили бы в театры, где излагается все на более простом языке, они бы смотрели не мистерии Кургиняна, а какие-нибудь спектакли в театре «Современник», а еще лучше в театре Маяковского. Они бы читали Пикуля, а не Гессе и Борхеса. А мой театр ездил бы по академцентрам и разговаривал бы с другой частью населения, которая алчет чего-то более сложного, более глубокого и многомерного. И это — никого бы не обижало. Не обижало бы меня то, что я нахожусь вне населения, которое смотрит театр Маяковского и [читает] Пикуля. Это нормально. Так происходит в любой стране мира.
Но после того, что произошло, перед населением стоит гигантский вызов. Вызов этот состоит в том, что если население хочет защитить себя, превратиться из населения снова в народ, в нацию, во что-то восходящее, в какую-то другую форму макросоциальной общности, то оно сейчас должно понять, что большая часть того, что в нашей стране отвечало за сложность и действительно было достаточно сложным (а это всегда меньшинство), оно это население предало. Оно к нему безразлично. Оно его послало на три буквы. И оно не хочет им заниматься. А те немногие, кто протягивают населению руку и говорят: «Да, вы нам нужны. Да, мы понимаем, что то, что происходит здесь, судьбоносно. Да, без вас не будет мира. Мир погибнет, вы погибнете», — эти люди оказываются в состоянии обладателей сложностей, которые идут в мир, который к этой сложности не готов. Он бы и не должен был быть к ней готов. Но в этой трагедии, в этой катастрофе, если есть еще какие-то, хоть малые, шансы избежать катастрофы, возникает совершенно другой тест. И вы хотите этого избежать? Вы понимаете, что вы когда-то отказались от первородства. Тогда, даже если к этой сложности не готовы, вам придется взять ее барьер. Придется взять!
Как вообще выглядит проблема людей, отказавшихся от чего-то, которые снова должны восстанавливать себя после этого отказа? Если чашку уронили, и она разбилась, то после этого, вы, конечно, можете ее склеить, но ведь это же поломанная чашка! Она не выдержит тех нагрузок. Неизвестно еще даже, можно ли воду в нее налить. А уж, тем более, нельзя никого стукнуть по голове этой чашкой (прошу прощения за эти произвольные образы).
Тем более, если это металлический предмет, — вот вы его поломали на части, и что теперь? Вы его будете сваркой соединять воедино? Но ведь эта шпага, которая состоит из поломанных кусков, которую сварили из этих частей, это же ведь уже не шпага! Так, произвольный предмет, можно ковыряться чуть-чуть где-нибудь в песке, но сражаться невозможно.
В чем тогда задача? Что тогда можно сделать, и можно ли что-то сделать вообще? Можно сделать только одно. Можно развести огонь, взять металл от этой шпаги, расплавить его и заново из этого металла выковать новую шпагу.
Но ведь что такое огонь в этом смысле? Это великая любовь. Это великое страдание. Это способность человека к очень сильным, очень глубоким переживаниям случившегося. Если человек к этим переживаниям способен, и способен соединить эти переживания с умом, тогда шанс есть. Если он только переживает, то он сгорит в этих переживаниях, сломается, сойдет с ума. Многие уже выгорели.
Если ум будет отдельно, а эти переживания отдельно — тоже ничего не произойдет. Ночью он будет переживать, а днем зарабатывать деньги.
Но если соединится одно с другим — вот тогда есть шанс.
Кто-то из людей, писавших мне о том, что нужно срочно, срочно великую идею какую-нибудь разрабатывать, дать новые великие проекты, говорил: «Вот когда мы это все поймем…» Он случайно назвал правильное слово. Потому что он-то считал, что он просто поймет, разберется, увидит правильный путь — и пойдет по нему. Так не бывает. Но он назвал слово «понимание». А в высокой философской культуре, к которой принадлежит, предположим, Дильтей («философия жизни»), сразу было противопоставлено объяснение и понимание. Объяснение — сфера естественных наук. Ты там умом понимаешь, у тебя твой эмоциональный аппарат не работает, работает параллельно или работает мало. А понимание — это та сфера, где ты без любви, без глубины чувства не проникнешь в суть. Эта сфера, где кончается противопоставление субъекта и объекта, начинаются другие способы постижения наличествующего.
Некрасов писал про свою поэзию:
Не русский — взглянет без любвиНа эту бледную, в крови,Кнутом иссеченную Музу.
Вот этот взгляд без любви не проникает в суть предмета, не достигает его подлинных центров, его подлинной сущности. И этот взгляд вдруг оказывается взглядом слепца.
Значит, нам нужно двигаться в сторону других форм — работы с умом и чувствами.
А если все работает на то, чтобы чувства были подавлены, если в пределах этой поломанности происходит сенсорная депривация, если люди начинают говорить «модно» (стараются говорить так, как будто человек находится в состоянии глубокой депрессии: «ба-ба-ба-ба»). Если любой эмоциональной вещи, любой небезразличности [он] говорит: «А что тебе надо?». Ведь тогда путь к глубине и страстности — закрыт. Дальше закрывается путь к глубине понимания и к возможности соединить ум и чувства. И тогда человек лишен возможности на катарсис, то есть на такую переплавку самого себя, в которой все эти поломки исчезают, и возникает что-то новое.
Предположим, что эта глубина понимания (причем понимания подлинного, не разменянного на конспирологию, на разного рода глупости, на какие-то выдумки, которые только уводят человека в сторону от подлинного понимания случившегося) достигнута. Ум работает. И предположим, что глубина чувств есть. Что тогда происходит с человеком? Происходит то, что мы называем самотрансцендентацией — выводом самого себя на другие уровни.