Я приходил к ней и молчал — она и так все знала. Чтобы утешить меня, она рассказывала мне историю своей жизни. С удивлением я узнал, что ей нет еще и сорока лет! А мне она казалась настоящей бабушкой, в особенности, когда, надев очки, она читала по вечерам чужие письма, занесенные на наш двор половодьем (она их еще читала).
Двадцати пяти лет она осталась вдовой — ее муж был убит в самом начале русско-японской войны. На комоде, покрытом кружевной накидкой, между вазами голубого витого стекла стоял его портрет. А за портретом хранилось письмо, которое я, разумеется, знал наизусть. Походная канцелярия 26-го Восточносибирского стрелкового полка извещала тетю Дашу, что ее муж, рядовой Федор Александрович Федоров, награжденный знаками отличия военного ордена 3-й и 4-й степени, пал геройской смертью в бою с японцами. Герой! Долго еще при этом слове мне представлялся коротко-остриженный мужчина с усами и бородкой, сидящий на фоне снежных гор в камышовом кресле.
Каждый вечер тетя Даша читала по одному письму — это стало для нее чем-то вроде обряда. Обряд начинался с того, что тетя Даша пробовала угадать содержание письма по конверту, по адресу, в большинстве случаев совершенно размытому водой.
Потом происходило чтение — именно, происходило — неторопливое, с долгими вздохами, с ворчаньем, когда попадались неразборчивые слова. Тетя Даша радовалась чужим радостям, сочувствовала чужим горестям, одних поругивала, других хвалила. Выходило, одним словом, что все эти письма адресованы ей. Точно так же она читала и книги. Семейные и любовные дела разных князей и графов, героев приложений к журналу «Север», тетя Даша разбирала так, как будто все князья и графы жили на соседнем дворе.
Тетя Даша читала, поглядывая на меня…
— А барон-то Л., — говорила она оживленно, — так я и знала, что он бросит мадам де-Сан-Су. Милая, милая, а вот — на тебе! Хорош, голубчик!
Когда, спасаясь от Гаера Кулия, я проводил у нее вечера, она уже дочитывала почту — осталось не больше пятнадцати писем. Среди них было одно, которое я должен привести здесь. Тетя Даша не поняла его. Но мне и тогда казалось, что оно чем-то связано с письмом штурмана дальнего плавания.
Вот оно (первые строчки тетя Даша не могла разобрать):
«…молю тебя об одном: не верь этому человеку. Можно смело сказать, что всеми нашими неудачами мы обязаны только ему. Достаточно, что из 60 собак, которые он продал нам в Архангельске, большую часть еще на Новой Земле пришлось пристрелить. Вот как дорого нам обошлась эта родственная услуга. Не только я один, вся экспедиция шлет ему проклятия. Мы шли на риск, мы знали, что идем на риск, но мы не ждали такого удара. Остается делать все, что в наших силах. Как много я мог бы рассказать тебе о нашем путешествии! Для Катюшки хватило бы историй на целую зиму. Но какой ценой приходится расплачиваться, боже мой! Я не хочу, чтобы ты подумала, что наше положение — безнадежно. Но вы все-таки не особенно ждите…»
Тетя Даша читала, запинаясь, поглядывая на меня через очки с поучительным выражением. Я слушал ее. Я не знал, что через несколько лет буду мучительно вспоминать каждое слово.
Письмо было длинное, на семи или восьми страницах — подробный рассказ о жизни корабля, затертого льдами и медленно двигающегося на север. Меня особенно поразило, что лед был даже в каютах, и каждое утро приходилось вырубать его топором.
Я мог бы рассказать своими словами о том, как, охотясь на медведей, упал в трещину и разбился насмерть матрос Скачков, о том, как все измучились, ухаживая за больным механиком Тиссом. Но дословно я запомнил только те 20 или 30 строк, которые приведены выше.
Тетя Даша все читала, вздыхая — и словно туманная картина представилась мне: белые палатки на белом снегу; собаки, тяжело дыша, тащат сани. Огромный человек, великан в меховых сапогах, в меховой высоченной шапке, идет навстречу саням, как поп, в меховой рясе…
Однажды, придя к тете Даше, я застал ее в слезах. Она плакала перед комодом, на котором стоял портрет ее мужа, героя русско-японской войны. Увидев меня, она содрала с головы платок.
— Вот что делает со мною кровопийца, ругатель, — сказала она мне с такой злобой, что я удивился. — Вот как надругался! Думаете, сирота, так и некому меня охранить? Найдется!
— Тетя Даша!
— Найдется! — повторила она и снова заплакала. — Не буду я терпеть. Уеду, вот тебе и вся стать. Поминай, как звали!
Она села на кровать, сняла ботинок и швырнула его об пол.
— Пускай возьмут тебя черти! — сказала она торжественно. — И сам ты, старый чорт, помни и знай! Я тебе не пара. Не будет этого никогда.
Я понял, что она ругала старика Сковородникова, и спросил, что он сделал. Но она только махнула рукой.
Мне еще тогда показалось, что она сама хорошенько не знает, обидел он ее или нет. Во всяком случае, он сказал ей что-то особенное, потому что вечером тетя Даша надела свой черный кружевной платок и пошла к цыганке-гадалке, которая жила на соседнем дворе.
Вернулась она задумчивая, тихая и больше не ругала Сковородникова; наоборот, вдруг тихо сказала про себя: «и непьющий».
Это странное поведение продолжалось и на следующий день. Тетя Даша сидела во дворе и вязала, когда у ворот появился незнакомый красномордый человек в грязном парусиновом пальто, в толстых сапогах. Осмотревшись, он направился к старику Сковородникову, варившему свой универсальный клей на крыльце.
— Это вы-с продаете дом?
Сковородников посмотрел на него, потом на тетю Дашу.
— Я, — отвечал он, — продаю этот дом и все имущество по причине отъезда.
Тетя Даша взволнованно зашептала, зашептала, вскочила, уронив стул, и, как вчера, содрала с головы платок.
— Земля имеется?
— Имею землю, ограниченную в пределах забора.
Тетя Даша шептала все громче.
— Не продается! — вдруг закричала она. — Не продажный этот дом! Уходите!
— Не продается! — закричала тетя Даша. — Уходите!
Сковородников с хитрым выражением закрыл один глаз.
— Ты хозяин? — вдруг быстро спросил его человек в парусиновом пальто.
— Я.
— Так что же, продаешь, нет?
— Вот говорят, не продается, — самодовольно сказал Сковородников и захохотал.
Петька был при этой сцене. Он стоял на пороге кухни и презрительно усмехался. Я ничего не понимал. Но вскоре все разъяснилось.
Глава одиннадцатая. Разговор с Петькой
Еще сидя над «попиндикулярными» палочками, я задумал удрать. Недаром рисовал я над забором солнце, птиц, облака! Потом я забыл эту мысль. Но с каждым днем мне все трудней становилось возвращаться домой.
С матерью я почти не встречался. Она уходила, когда я еще спал. Иногда, просыпаясь по ночам, я видел ее за столом. Белая, как мел, от усталости, она медленно ела, и даже Гаер немного робел, встречаясь с ее черными исподлобья глазами.
Сестру я очень любил. Но уж лучше бы я и ее не любил. Я помню, как этот подлец Гаер избил ее до полусмерти за то, что она пролила рюмку постного масла. Ее прогнали из-за стола, но я тайком принес ей картошки. Она ела ее и горько плакала и вдруг спохватилась — не потеряла ли она свои цветные стеклышки, когда ее били. Стеклышки нашлись. Она засмеялась, доела картошку и снова начала плакать…
Должно быть, уже приближалась осень, потому что мы с Петькой бродили по соборному саду и подкидывали босыми ногами листья. Петька врал, будто старинный, прикрытый горкой подкоп, на котором мы сидели, ведет из сада на тот берег реки под водой, и будто Петька один раз дошел до середины.
— Всю ночь шел, — небрежно сказал Петька. — Там скелеты на каждом шагу.
С горки был виден на высоком берегу Покровский монастырь, белый, окруженный невысокими крытыми стенами, за ним — луга то светлозеленые, то желтые, под ветром менявшие цвета, как море.
Но тогда мы с Петькой очень мало думали о красоте природы. Мы лежали на горке вниз животами и сосали какие-то горькие корешки, про которые Петька говорил, что они сладкие.
Помнится, разговор начался с крыс: живут ли в подкопе крысы. Петька сказал, что живут, сам видел, и что у крыс, как у пчел, бывает царица-матка.
— Они в високосный год все передохнут, — добавил он, — а царица опять наплодит. Она громадная, как зайчиха.
— Врешь!
— Вот те крест, — равнодушно сказал Петька.
У нас было как бы условлено, о чем можно врать, а о чем нет. Мы уже и тогда, мальчиками, уважали друг друга.
— А в Туркестане крыс нет, — задумчиво добавил Петька, — там тушканчики и в степи полевые крысы, но это совсем другое. Они едят траву. Вроде кроликов.
Он часто говорил о Туркестане. Это был, по его словам, город, в котором груши, яблоки, апельсины росли прямо на улицах, так что можно срывать их сколько угодно, и никто за это не всадит тебе в спину хороший заряд соли, как сторожа в наших фруктовых садах. Спят там на коврах, под открытым небом, потому что зимы не бывает, а ходят в одних халатах — ни тебе сапог, ни пальто.