Анна вспомнила эти слова. Вспомнила и вопрос, который возник у неё ещё давно и за который отец её тогда похвалил: почему это я умнее умных людей? Похвалив, Гусев наказал ей формулировать впредь подобный вопрос скромнее: почему это умные люди глупее меня?
Действительно, возмутилась Анна и при мне: как это кто-то посмел написать, что «Дама с собачкой» — лёгкий водевиль, «который ялтинские любовники и Чехов принимают за драму»?! Или — что писатель «не завершил психологическую тему о странностях любви и о позорной жизни людишек»?! И что «интересная мысль не получила развития, а конец наступил там, где следовало ждать работы»?!
Почему так в своё время писали умные и начитанные люди? Потому ли — что умные? Или потому — что начитанные?
И почему, главное, они оказались глупее Анны, которая никогда бы не посмела так подумать?
16. Такая в мире ситуация: сиреневая тишина
Памятуя об отцовском презрении к Цфасману, Анна не пускала его на порог даже когда спала с ним. Они встречались на строившейся даче. Теперь, однако, тот оказался в гусевской кровати, и, получив разрешение открыть глаза, стал шарить ими по тумбе. Но не только потому, что Анна, выбираясь из постели, велела отвернуться. Цфасману нравилось озираться по сторонам.
В кровать же эту ему удалось проникнуть по той простой причине, что в союзе с деньгами ум открывает доступ в любую. Тем более такой ум, о каком тоскуют идиоты.
С возвращением на родину Цфасман укрепил не только состояние, но и умение сомневаться в себе. По-прежнему надеясь, что не так пока стар, как будет, он, с другой стороны, постепенно утрачивал уверенность в бессмертии. Взамен обретал другую — в том, что женщинам спать с ним не хочется. Не удивился даже когда с уходом на телевидение Анна стала им брезговать.
Вместе с тем Запад научил Цфасмана, что правду — если её вычислить можно при должных затратах одолеть. А он её вычислил. Вычислил, что из-за глупости или несмотря на неё, та же Анна, пусть теперь снова довольная жизнью, продолжает ждать от неё самого важного, не понимая к чему оно сводится и догадываясь лишь, что — не к деньгам. Но об этом догадываются не только те, у кого их мало. Иначе бы Цфасман не горевал, что Анна им брезгует. И смирился бы с тем, что главнее денег у него силы нету.
Вычислил ещё, что если для него самое важное — не утратить ничто из важного, то для Анны, красавицы, у которой жизнь впереди, самое важное, хотя тоже к одному не сводится, тоже повязано на одном. На её главной же силе мужчинах.
Поэтому как только он их ей предложил всех сразу на блюдце с каймой, назвав его путёвкой в счастье, она с восторгом согласилась выложить эа путёвку свою долю. Большую, чем раньше, поскольку с установкой канализационных узлов на даче к Цфасману переехала из Германии жена — и Анне пришлось впустить его в гусевскую кровать. Плюс — не возражать, что куст на его носу будет лишь подстрижен, не выкорчеван.
Большую долю, чем раньше, выложил и Цфасман. Не жалея. Видимо, по-своему любил Анну. Особенно после приезда жены. Правда, он и получил больше, чем раньше, ибо впервые увидел её голую. На фотобумаге.
Смыкая в постели веки, Анна, как и раньше, категорически требовала у него того же. А потом — когда одевалась — отворачиваться.
Цфасмана возмутило другое.
Известный фотограф Вайзель, выписанный им из Германии для путёвки в счастье, считался гипер-модернистом, работал в забытой манере, без эпилептических вспышек и подсветок, и взимал за это лишние деньги. Но замред «Плейбоя» заявил Цфасману по телефону, что «читатель не избалован гипер-модернизмом и не потерпит на обложке старомодного кадра». После дебатов Вайзель согласился подсветить Анну, но только для обложки. Потребовав дополнительную мзду за отступление от своего творческого кредо.
Отступил он недалеко, ибо выдержал обложечный снимок в одной тональности. Вечер, море и — спиной к камере — нагая девушка с подогнутыми коленами. Немножко подсветки на гравий и совсем немножко же фокуса. Но всё только и очень сиреневое.
Такая, дескать, в мире ситуация: сиреневая тишина.
Зато вёл себя Вайзель на съёмках корректно. Всякий раз, отступая от кредо, переживал молча. Молча же гасил в себе шальные волны желания прикоснуться к голой модели. Причём — кончиком телевика, хотя гипер-модернисты работают и без объектива.
Лишь однажды — когда Анна, по грудь в стоячей воде, развернулась к Вайзелю, а лёгкая волна подкралась к ней сзади и мягко всколыхнула её холмы — он не выдержал и, щёлкнув, выкрикнул короткую фразу. Опять же безобидную: я, мол, тоже богоборец.
То есть — не гипер-модернист, а только богоборец.
Но наутро спокойно пересчитал деньги и улетел.
Плейбойевский же замред повёл себя по-свински.
Мало того, что, ознакомившись с присланными Цфасманом слайдами, за сиреневую обложку он запросил двойную сумму наличными, которые сразу же прибыл в Сочи принять. Мало и того, что, растерявшись при виде Анны, он и от неё — вместо скидки за обаяние — наоборот, потребовал доплаты натурой, хотя сам, мокрый и скользкий, выглядел, с её слов, как «хуйстрица».
Мало даже того, что, услышав в ответ на свои притязания эту характеристику, замред, сам еврей, обозвал Анну «жидовской подстилкой», — он вдобавок потребовал у Цфасмана денежную компенсацию за оскорбление.
Притих не раньше, чем Цфасман пригрозил связаться с главредом, зная, что уже нажившиеся люди менее омерзительны и более взыскательны, чем только мечтающие нажиться.
Тем не менее после отъезда «хуйстрицы» Цфасман упрекнул Анну за горячность, которая легко могла разбить вдребезги уже окаймлённое блюдечко её грядущего счастья.
Анна отозвалась двумя репликами. Во-первых, справедливость бывает иногда слаще, чем любая иная вкуснятина на блюдечке счастья. А главное — как было смолчать, если урод оскверняет самое чистое! Наготу, гипер-модернизм и будущее.
17. Законы истории слабее законов телесного совершенства
Хотя в отличие от любви дружба не требует доверия, Виолетта сперва обиделась на Анну. Номер с сиреневой обложкой застал её врасплох точно так же, как и остальных сочинцев. Впрочем, и сама Виолетта не договаривала, например, Анне про свои отношения с Дроздовым. Только подтрунивала над его женой, утверждая, будто та и заставила дурака стать демократом, хотя тошнило от него, наверно, и до этого.
Дружбе — в отличие от любви — достаточно понимания, и Виолетта вскоре поняла, что Анна не посвятила её в идею с «Плейбоем» не только по настоянию Цфасмана: другому человеку невозможно объяснить хоть что-нибудь из того, что связано со счастьем. И невозможно опять же не просто потому, что многие представляют себе счастье смутно. Главное в том, что кажется, будто каждый другой уже имеет о нём иное, собственное и чёткое, представление.
Виолетта даже устыдилась своей обиды когда поняла ещё, что сочинские бабы — и не только студийные — оскорблены фотографиями до душевных судорог. Никто из них не представлял себе, будто это возможно: с одной стороны, обладать таким ослепительно роскошным телом, а, с другой, жить в Сочи, как ни в чём не бывало. Разве что вещать известные истины о здоровом питании.
Чувство справедливости, воспитанное доцентом Гусевым, побороли в душе Виолетты не только обиду на его дочь, но и сомнения: к лицу ли ей, заместительнице и коммунистке, возглавить кампанию по защите Хмельницкой.
Директор студии Дроздов, пожилой демократ, которому как раз в день выхода журнала начали обтачивать зубы для вставления недостававших, метался от позиции к позиции. Мнения звучали разные. Начиная от «Как можно?!» — и вплоть до «А почему нельзя?!» От «Гнать её в жопу!» — до «Здоровой еде час-пик!»
Природная смекалка, остаток совести, нетронутый реформой, и успешное боковое пломбирование зуба мудрости склонили Дроздова к точке зрения Виолетты, то есть местных коммунистов, к каковым он прежде и принадлежал.
Согласно этой точке, каждый человек, а особенно женщина, обладает голым телом, которое история предписывает прикрывать мануфактурой. Но, как выяснилось, история способна ошибаться, а её законы слабее законов телесного совершенства. Поскольку, однако, директор настоял на том, чтобы обойтись без удручающего анализа конкретных ошибок истории, дебаты сразу же свелись к эстетической сфере.
Спорили как бы о фотопочерке Вайзеля.
Женский контингент счёл, что в динамично размытом снимке, где в фокусе застыли только груди, художник выразил отношение к Анне как к вакууму с сосками. Мужской заподозрил Вайзеля в обобщённом подходе. Дескать, либо всякая баба — сука с сосками, либо всякие соски — символ дерзости, плодородия и будущего. То есть — созревания фруктов в космическом саду.
Аналогично разделились мнения и вокруг того обстоятельства, что почти во всех кадрах — слишком много ссылок на ягодицы, которые внештатный кинокритик студии назвал астральными. Он же настоял на том, что в снимке, где приблудная волна приподняла Анне влажную грудь, главное уже не в сосках модели, а в распавшихся губах. На лице. Точнее, в том, что на лазурном фоне воды её белые зубы сверкают во рту, как рыбка у берега.