Самому-то Ивану Катька не нравилась: глаза выпуклые — пуговицы голубые, голос писклявый. Кудряшки она то и дело ожесточенно ворошила пальцами, а на румянец тошно было глядеть — сущая кукла. Они вместе воспитывались в Варшаве, в доме деда, и Катька еще тогда осточертела Ивану. Но стать братом императрицы…
Упиваясь, слушал Петр рассказы фаворита об отрочестве шведского короля Карла XII, любителя охотничьих гонов. О том, как тот в одной рубашке, с саблей наголо, ворвался на коне в зал, где заседали сановники…
Петру пуще всего были по душе пение охотничьего рога, похожий на лязг лай собачьей своры, спущенной с поводков. Вот была бы потеха ворваться с этой сворой в Военную коллегию или даже на заседание тайного совета и наделать там шума!..
А то еще Иван рассказывал, как юный Карл озоровал, ночами вламываясь в дома жителей Стокгольма, бил стекла в окнах, поджигал парики прохожих.
И Петр с Иваном дуровали, напялив маски и потешную одежду, пугали людей на ночных улицах.
Остерман прекрасно видел, что происходит, однако не перечил, не пресекал подобные забавы, а если иногда что-то и запрещал, то не от своего имени, а от имени Меншикова, чтобы вызвать недовольство им, а самому иметь право почтительно и всенижайше доложить светлейшему о принятых мерах. По каплям вливал он в мальчишеское самолюбивое сердце яд неприязни к опекуну.
Будто бы невзначай и словно бы даже радуясь, сообщал, что принцессе Марии теперь выделили из казны на содержание ее двора тридцать тысяч рублей ежегодно, что по распоряжению Меншикова в календарь внесены имена княжеского семейства наравне с особами царской семьи, с означением года рождения.
— Будущую супругу вашего величества рядом с вами упоминать станут в церквах на ектениях, как благочестивую великую княжну Марию Александровну, нареченную невесту императора.
А Петр не хотел и слышать о ней, мечтал о Катеньке Долгорукой, мечтал сбежать из меншиковского дворца. Мысль об убитом отце, пленнице бабке сидела в нем ноющей занозой. Остерман же тихо, доверительно сообщал, что бабку Евдокию Лопухину охраняют в Шлиссельбурге двести человек крепче прежнего, и отрок давал себе молчаливую клятву вызволить ее, старался уклониться от встреч с Меншиковым, неожиданно и резко прерывал аудиенции с ним.
Когда светлейший не разрешил ему самостоятельно распорядиться крупной суммой (Петр хотел подарить ее любимой сестре Наталье) и сказал:
— Надо знать употребление таких денег, — Петр затопал ногами, срывающимся голосом закричал:
— Как смеешь ты указывать мне!
Меншиков с трудом скрутил себя:
— Но, государь, казна истощена…
У мальчишки вздулись жилы на шее, выпучились, как у деда, глаза. Выбегая из комнаты, он крикнул:
— Я тебя научу помнить, кто я!
И потом говорил Ивану, а тот передал недругам светлейшего:
— Я покажу ему, кто император.
Меншиков, обычно осторожный дальновидный, словно ослеп на время, все воспринял как детскую строптивость, тем более что Остерман его успокаивал: «Такой возраст… Перебродит…»
А черт его знает, может быть, действительно перебродит. Его собственный Александр тоже ведь с норовом. Поди пойми этих сопляков, внутри которых клокочут вулканы.
В начале сентября светлейший поехал в Ораниенбаум — освящать построенную при своем дворце церковь Пантелеймона-целителя. Перед этой поездкой князь нарочным пригласил Петра на освящение церкви. Мальчишка сказался больным.
Шел нудный осенний дождь. Холодный ветер Прибалтики вольно гулял по улицам Питербурха, сбивая с деревьев листья. Все сорок верст в карете Меншиков думал о будущем, и оно вставало в сиянии. Сладостно кружилась голова…
В Ораниенбауме ждали Апраксин, Головкин, Дмитрий Голицын, Долгорукие. В церкви пахло свежей известкой, масляной краской, ладаном.
Светлейший сел на место, где должен был бы сидеть император.
За стеной старательно стреляли пушки.
…В тот же вечер Иван Долгорукий рассказал об увиденном императору. Петр побледнел от злости.
— Одно твое слово — и властолюбец станет червем, — сказал Иван. — Да и зачем тебе Мария?
— Я его проучу! — в бешенстве процедил Петр.
— Мой отец правильно рек, — продолжал Иван, — России во вред выскочки. Временщики тем боле. Опора монархии — первые фамилии, аристократы по рождению…
«Этого подлого Меншикова надо услать на время за границу и порушить обручение с Марией», — думал Петр, зло покусывая губу.
Словно прочитав его мысль, Иван пылко воскликнул:
— Аль ты не самодержец?!
Иван терпеть не мог своего «друга», внутренне кипел от его наглости, самоуверенности, но желание извлечь пользу из этой близости брало верх, и он делал вид, что предан, в восторге от каждого слова императора. Тем более что и батюшка Алексей Григорьевич — гофмейстер при великой княжне Наталии — поощрял эту дружбу.
Услышав о том, что произошло в церкви святого Пантелеймона, Остерман решил: вот и пришла пора, сделав ставку на Долгоруких и Голицыных, заматовать генералиссимуса, рассчитаться за угрозу колесованием.
Сам же с места охоты, куда сопровождал воспитанника, написал письмо светлейшему: «Его императорское величество радуется о счастливом Вашей великокняжеской светлости прибытии в Ораниенбаум и от сердца желает, чтоб сие гуляние Ваше дражайшее здравие совершенно восстановить могло, еже и мое всепокорнейшее желание есть. Вашу великокняжескую светлость всепокорнейше прошу о продолжении Вашей высокой милости и, моля бога о здравии Вашем, пребываю с глубочайшим респектом вашей великокняжеской светлости всенижайший слуга».
Дальше Остерман продиктовал мальчишке, и тот сделал приписку: «И я при сем Вашей светлости и светлейшей княгине, и невесте, и свояченице, и тетке, и шурину поклон отдаю любителны».
* * *
Меншиков быстро шел по коридору своего дворца. На повороте он повстречал Марию. Она разрозовелась. С трудом скрывая радость, сообщила:
— Жених мой, батюшка, съехал от нас…
— Как съехал? — ничего не понимая, уставился на дочь Меншиков.
— И вещи свои увез в Летний дворец… Видно, не по душе ему здесь…
Меншиков пришел в ярость: «Щенок!». Что юнец выходил из повиновения, ускользал, он замечал и прежде: тот старался не попадаться ему на глаза, повернуться вроде бы случайно, спиной, а недавно строптиво заявил: «На Марии я раньше двадцати пяти лет не женюсь». Болтовня. Оженишься вскоре. Но этот побег! Поехать немедля в Летний? Нет, лучше сначала к Остерману, и чтобы он, негодяй, возвратил назад своего воспитанника.
Светлейший резко, нетерпеливо позвонил, крикнул камердинеру:
— Карету!
Вскочив в нее, помчался к дому вице-канцлера.
Яростно размахивая тростью, взбежал по ступеням остермановского дома.
Нечесаный лакей в затрапезной ливрее встретил его в передней:
— Прикажете доложить, ваша светлость?
— Где барон? — резко бросил Меншиков, не обращая внимания на вопрос.
— У себя… Трапезовать изволят… Доложить прикажете?
Отпихнув слугу, Меншиков прошел по длинному коридору и поднялся на второй этаж.
Еще в прошлые посещения, когда Александр Данилович приезжал с глазу на глаз посоветоваться с вице-канцлером, ему бросилась в глаза царившая здесь неряшливость. Светлейший и сам не отличался особо тонким вкусом, но удивлялся случайному подбору обстановки. Замечательные резные столики и секретеры работы парижских мебельщиков уживались с громоздкими шкафами и комодами, кое-как сколоченными плохими столярами. Яркие, кричащие обои подавляли мягкие тона гобеленов лионских мануфактур. Пыль покрывала все — от спинок стульев до дверных ручек.
Распахнув двери, Меншиков ворвался в столовую.
За длинным обеденным столом сидела вся семья. Марфа хмуро взглянула на нежданного гостя. Андрей Иванович спокойно поставил на стол чашку с кофе, встал.
— Ваша светлость оказали мне большую честь, посетив мое скромное жилище. Филат, прибор для князя! — Он вытер влажные губы уголком несвежей салфетки, наложенной за отворот стеганого халата с собольим воротником.
Стоявший за спиной Остермана пожилой камердинер с подносом начал торопливо расставлять серебряные тарелки, походившие скорее на свинцовые.
— Я не кофий, Андрюшка, распивать к тебе пришел! — грозно бросил Меншиков. — Сурьезный разговор предстоит.
— Я всецело к услугам вашей светлости, — поклонился Остерман.
— Наедине!
— Тогда прошу вашу светлость пройти в мой кабинет.
— Незачем! — отрезал Меншиков. — Поговорить и здесь можем…
Остерман обернулся с невозмутимым видом:
— Филат, поди вон! Мой ангел, будь так добра, оставь нас на минутку с его светлостью.