Выяснял ли кто-либо для себя, что это значит – сказать «да» инстинкту? Это то, чего желал Ницше и чему учил со всей серьезностью. С необычайной страстью он принес в жертву себя, всю свою жизнь идее Сверхчеловека, – идее человека, который, повинуясь своему инстинкту, выходит за пределы самого себя. И как же проходила его жизнь? Так, как Ницше напророчил сам себе в «Заратустре»: в том исполненном предчувствия фатальном падении канатного плясуна, «человека», который не хотел, чтобы его превзошли и «перепрыгнули». Заратустра говорит умирающему канатному плясуну: «Твоя душа умрет еще быстрее, чем твое тело!» И позднее карлик говорит Заратустре: «О Заратустра, камень мудрости! Высоко ты бросил себя; но каждый брошенный камень должен упасть! Ты приговорен к самому себе, и тебе самому суждено побить себя камнями: о Заратустра, как далеко бросил ты камень – но он упадет на тебя». Когда он прокричал о себе «Ессе homo», было слишком поздно, как и тогда, когда это выражение возникло, и распятие души началось еще до того, как умерло тело.
Следует смотреть весьма критически на жизнь того, кто учил говорить «да», чтобы иметь возможность изучить последствия подобного учения на собственной жизни учителя. Но если мы посмотрим на его жизнь в этом ракурсе, то нам придется допустить, что Ницше жил по ту сторону инстинкта, в высокогорном воздухе героизма, и эта высота поддерживалась тщательной диетой, специально выбранным климатом и в особенности большими дозами снотворного – до тех пор пока напряжение не разорвало его мозг. Он учил говорить жизни «да», но сама его жизнь давала ответ «нет». Его отвращение к человекозверю, который живет инстинктом, было слишком велико. Несмотря ни на что, он так и не смог проглотить ту жабу, которую он часто видел во сне, страшась самой необходимости сделать это. Рычание льва Заратустры загнало обратно в пещеру бессознательного всех тех «высших» людей, которые требовали идти с ними в ногу. Поэтому его жизнь не убеждает нас в его учении. Ибо «высший» человек тоже хочет иметь возможность спать без хлорала и жить в Наумбурге и в Базеле, несмотря на «туманы и тени». Он хочет иметь жену и потомство, хочет обладать авторитетом и уважением толпы, он хочет бесчисленное множество самых обыкновенных вещей, уж не меньше, чем у филистимлян. Ницше не жил этим инстинктом, т. е. животным побуждением. При всем своем величии и важности Ницше был патологической личностью.
Но чем же он жил, если не инстинктом? Вправе ли мы действительно обвинить Ницше в том, что он практически говорил «нет» своему инстинкту? Едва ли он согласился бы с этим. Он мог бы показать без всякого труда, что он жил инстинктивной жизнью в самом высоком смысле. Но как же тогда оказалось возможным, спросим мы удивленно, что инстинктивная природа человека увела его как раз вдаль от человечества, в абсолютное уединение, в равнодушие и уединенность от стада, поддерживаемые отвращением? Ведь обычно полагают, что инстинкт как раз объединяет, что он спаривает, порождает, что он направлен на удовольствие и благополучие, на удовлетворение всех чувственных желаний. Но не стоит забывать, что это лишь одно из возможных направлений инстинкта. Существует не только инстинкт сохранения вида, но также и инстинкт самосохранения.
Об этом последнем инстинкте Ницше и говорит вполне ясно – о воле к власти. Все прочие инстинкты у него лишь следуют в поезде воли к власти. С точки зрения фрейдовской сексуальной психологии это огромная ошибка, ложное понимание биологии, заблуждение декадентствующего невротика. Ибо любой приверженец сексуальной психологии легко сможет доказать, что крайняя напряженность и героический характер ницшевского мировоззрения и его понимания жизни есть все же не что иное, как последствие вытеснения и игнорирования другого «инстинкта», того инстинкта, который эта психология рассматривает в качестве фундаментального.
Случай Ницше показывает, с одной стороны, последствия невротической односторонности, а с другой – те опасности, с которыми связан скачок за пределы христианства. Ницше, без сомнения, глубоко чувствовал христианское отрицание животной натуры и поэтому искал более высокой человеческой целостности по ту сторону добра и зла. Но каждый, кто всерьез критикует базовые установки христианства, также лишается защиты, которую оно ему предоставляет. Он неизбежно отдает себя во власть животного психического. Это момент дионисийского опьянения, всепоглощающего откровения «белокурой бестии»[26], которое вызывает в душе неведомый трепет. Одержимость превращает его в героя или богоподобное существо, в сверхчеловеческую сущность. Он и в самом деле ощущает себя находящимся далеко по ту сторону добра и зла.
Наблюдателю-психологу известно это состояние под названием «идентификация с тенью», это явление возникает с большой регулярностью в моменты столкновения с бессознательным. Единственное, что может здесь помочь, – вдумчивая самокритика. Во-первых, слишком маловероятно, чтобы эта потрясшая мир истина была открыта только что, так как такие явления случаются во всемирной истории крайне редко. Во-вторых, надо тщательно исследовать, не происходило ли уже нечто подобное в другом месте и в другое время. Например, Ницше как филолог мог бы найти этим явлениям некоторые четкие классические параллели, что определенно могло бы успокоить его разум. В-третьих, надо принять во внимание, что дионисийское переживание может быть не чем иным, как возвратом к языческой форме религии, а это, в сущности, не открывает ничего нового и ведет к повторению истории. В-четвертых, нельзя не предвидеть того, что за радостным подъемом духа к героическим и богоподобным высотам абсолютно неизбежно последует не менее глубокое падение в пропасть. Такие рассуждения могли бы поставить в выгодное положение того, кто свел бы всю эту экстравагантность к пропорциям стимулирующей и напряженной прогулки в горы, за которой следуют обычные жизненные будни. Подобно тому как каждый ручей ищет долину и широкую реку, направленную к пологим берегам и равнинам, жизнь так же стремится стать будничной и рутинной. Необычное, если оно не заканчивается катастрофой, может вкрадываться в будни, но не так уж часто. Если героизм становится хроническим, то он оканчивается спазмом, и этот спазм ведет к катастрофе или неврозу или к тому и другому. Ницше застрял в состоянии высокого напряжения. Но в этом экстазе он мог бы с тем же успехом сопротивляться и христианству. Здесь нет и ни малейшего ответа на вопрос о животном психическом, ибо экстатическое животное – это чудовищное уродство. Животное исполняет свой жизненный закон, не больше и не меньше. Его можно назвать послушным и «хорошим». Но экстатическое обходит закон своей собственной жизни и ведет себя несоответствующим образом в природных проявлениях. Это несоответствие есть исключительная прерогатива человека, чье сознание и свободная воля могут при случае contra naturam[27] отрываться от своих корней в животной природе. Это непременная основа всякой культуры, но также и духовной болезни, если нарушена мера. Человек может вынести без вреда лишь определенное количество культуры. Бесконечная дилемма «культура – природа» всегда есть вопрос «слишком много или слишком мало», а не «либо-либо».
Случай с Ницше ставит нас перед вопросом: что открыло ему столкновение с тенью, а именно с волей к власти? Следует ли рассматривать это как нечто фальшивое, как симптом вытеснения? Есть ли воля к власти нечто подлинное, или же она вторична? Если бы конфликт с тенью вызвал поток сексуальных фантазий, то случай был бы ясен; однако произошло совсем другое. Дело было не в Эросе, а во власти Эго. Отсюда вывод: то, что было вытеснено, – не Эрос, а воля к власти. Однако, я считаю, нет оснований предполагать, что Эрос является подлинным, а воля к власти – фантом. Несомненно, воля к власти является столь же могущественным демоном, что и Эрос, и дана человеку изначально.
И все же цель жизни Ницше, пришедшей к своему фатальному концу, жизни, прожитой с редкостной приверженностью идее инстинкта власти, нельзя назвать придуманной. В противном случае мы вынесли бы ему тот же самый несправедливый приговор, который Ницше вынес своему антиподу Вагнеру: «Все, что с ним связано, фальшиво; а то, что подлинно, скрыто или приукрашено. Он – актер и в хорошем и в плохом смысле этого слова». Откуда такое предубеждение? Вагнер воплотил другой основополагающий побудительный мотив, на который Ницше не обратил внимания и на котором строится психология Фрейда. Если мы посмотрим, был ли этот первый инстинкт, влечение к власти, известен Фрейду, то обнаружим, что Фрейд зафиксировал его под названием «влечения Я», или Эго-инстинкта. Но эти Эго-инстинкты занимают в его психологии довольно скромное место по сравнению с широко, слишком широко развернутым сексуальным фактором. В действительности же человеческая природа тащит на себе ношу жестокого и бесконечного конфликта между принципом Я, или Эго, и принципом инстинкта: Эго на все накладывает ограничения, инстинкт – безграничен, и оба принципа одинаково могущественны. В известном смысле человек может считать себя счастливым, потому что он осознает «один-единственный побудительный мотив», и уже одно это служит основанием избегать других. Но если он научится узнавать и другой принцип, то он пропал: тогда человек вступает в фаустовский конфликт. В первой части «Фауста» Гете показал нам, что означает принять инстинкт, а во второй части – что означает принять Эго с его зловещим бессознательным миром. Все незначительное, мелочное и трусливое в нас отступает перед этим и сжимается; и для этого есть хороший предлог, мы открываем, что этот «другой» в нас и в самом деле есть еще один реальный человек, который мыслит, делает, чувствует и желает всего того, что недостойно и вызывает презрение. Тем самым враг найден, и мы с удовлетворением начинаем с ним борьбу. Отсюда появляются и те хронические идиосинкразии, отдельные примеры которых для нас сохранила история нравов. Наиболее показательный пример уже приводился – «Ницше против Вагнера, против Павла» и т. д. Но повседневная человеческая жизнь кишит подобными случаями. Так человек спасается от фаустовской катастрофы, перед которой его смелость и сила могут и спасовать. Целостный человек, однако, знает, что и его злейший враг (или даже сонмище врагов) не может тягаться с тем самым опасным соперником, с той «другой самостью», которая живет в его груди. Ницше носил Вагнера в самом себе, поэтому он завидовал его «Парсифалю»; хуже того, он, Савл, носил в себе Павла. Поэтому Ницше оказался стигматизированным духом; подобно Савлу, он был вынужден пережить христианизацию, когда тот, «другой», прошептал ему на ухо: «Ессе homo». Кто «пал перед крестом» – Вагнер или Ницше?