Григорий Якимчук, последний уцелевший на страшном пиру смерти, остался совсем один. Язык его опух от жажды, пелена обморока заволокла глаза. Он уже не вспоминал о родной Украине, золотой, как медовые соты, не думал о желтеющей пшенице, о дышащих ароматом ранней осени яблоках, о голубом небе над гаванью, о пленительной красе отчизны. А раньше он плакал от тоски по родине. Сейчас он мысленно тянулся ослабевшими пальцами только к холоду железа, крепкого, как ненависть, думал только о своем автомате, выпавшем из рук, когда взорвалась мина.
Пронзительный вой сирены прорвал пелену его переходившего в вечность сна. Их поезд — вереница братских могил — стоит в неизвестной стране, в неизвестное время дня, а над ним гудят моторы воздушных флотилий. Они одни царят в страшной тишине, когда умолкают сирены. Григорий — обломок кораблекрушения в безбрежном море тишины — ждет сигнала — разрыва бомб. Его не слышно.
Тишина звучит на мерной, высокой ноте. Только вдруг где-то близко хрустнул песок, словно под легкими человеческими шагами. А потом кто-то кладет руку на железную скобу, запирающую двери вагона. Весенний день смотрит в приоткрывшуюся перед Григорием щель. День. Небо. Воздух. Словно во сне, видит Григорий чужого человека. Небольшой, смуглый человек с закопченным лицом заглядывает в вагон. Человек. Не фриц. Его глаза наполняются ужасом при виде этого кладбища. Потом он замечает Григория. Единственного оставшегося в живых. Упирается плечом в дверь, расширяет щель прохода. Не говорит ни слова. Только одним торжественным, безмолвным жестом поднимает флажок, который держал подмышкой, и показывает его цвет — красный.
Такова история бегства матроса Григория.
Во время воздушной тревоги, когда фрицы залезли в бомбоубежище, на незнакомой станции в незнакомом городе Григорий бежит между грудами угля и пепла в ту сторону, куда указал человек с флажком. Спотыкается на стрелках, перелезает дощатый забор, теряется в лабиринте улиц на окраине. Впивает ноздрями запах речного ила. Вдруг кривая уличка выводит его к реке. Грязная, мутная, с жирными пятнами на поверхности, эта река утоляет жажду Григория. До полуночи он скрывается под опрокинутой лодкой. Когда показался узкий, как кошачий глаз, серп убывающего месяца, Григорий снова через силу пустился в путь. Он перешел мост, чувствуя, что отсюда ближе к окраине города. Но не успел он пройти берегом двести метров вверх по течению, как ноги его подкосились от слабости. Следуя инстинкту животного, ищущего перед смертью одиночества, он дополз до старой хибарки на барже. Последним усилием вытащил ветхий засов из прогнившего дерева, нащупал койку с матрацем и, уже не думая об окружающей его опасности, погрузился в сон, близкий к обмороку.
Задумчиво глядит Григорий на чужой, безыменный город, на небольшую часть его незнакомого лица, проглядывающую в щели между досками баржи. Справа торчат четыре трубы невидимой фабрики, и острия их раздирают дымный покров, нависший над городом: слева, там, куда заплывают длинные баржи, окрашенные в черное и влекомые против течения серыми буксирными пароходиками, поднимаются стальные щупальцы подъемных кранов. А между ними, на противоположном берегу, мимо темных деревянных складов с широкими воротами, двигаются составы низеньких товарных вагонов. Фигурки сцепщиков бегают от вагона к вагону и сигнализируют свистками, звук которых долетает за реку, как тонкий комариный писк. Ясное дело, они работают на немцев!
С палубы баржи, где устроился Григорий, нетрудно было бы прервать возню врага одной пулеметной очередью, если бы…
Нет, не так это просто. Григорий ненавидел эти чужие вагоны, но не мог ненавидеть чужих людей вокруг них. Один из этих людей открыл для него крышку гроба — дверь вагона, и в его лице Григорий заметил, кроме ужаса перед мертвецами, еще что-то, давно не виданное. Тот горящий в душе свет, который он привык чувствовать дома, на корабле и даже у друзей в лагере, прежде чем голод и смерть не погасили его. Свет, идущий от человека к человеку, тот свет, что совсем угас в немцах. Кто бы ни был этот человек, немцем он быть не мог.
Не мог быть им и тот, другой, также спасший Григория от смерти. После бегства Григорий лежал сутки на сыром матраце, трясясь от голода и лихорадки, — то мучился без сна, то впадал в еще более мучительное забытье, когда его преследовали призраки чудовищ, из когтей которых он только что вырвался. Горло у него ссохлось от жажды, а он слышал в тишине, как плещется о борт баржи вода всего в двух шагах от его жаждущих уст. Ах, если бы среди дня спустилась ночь, чтобы он мог выползти на палубу, омочить пальцы, набрать в пригоршню хотя бы глоток воды. Полдня он боролся с искушением, ожидая сумерек, глядя в щель на весеннее солнце, стоящее, как ему казалось, без движения на предвечернем небе. Однако дотерпел до заката.
Но вот настали долгие весенние сумерки, когда уходящий свет борется за каждое мгновение, и тут он не устоял. Подполз на четвереньках к краю палубы, нагнулся над темнеющей водой, глубоко погрузил в нее руки и жадно, глоток за глотком, стал поглощать речную грязь, пока не утолил жажды. А когда он захотел подняться, у него так закружилась голова, что ему с трудом удалось подтянуться до края баржи, и он рухнул без сил.
В нескольких шагах от него на набережной стоял чужой человек, бог знает откуда так внезапно появившийся. Он испуганно наблюдал за тщетной борьбой Григория с немощным телом. Потом робко огляделся, словно боялся свидетелей. Убедись, что никого нет, сбежал по склону, одним прыжком очутился на палубе, схватил беспомощное тело и оттащил его в сторожку. Уложив Григория на койку, человек поискал в полутьме глазами, чем бы прикрыть больного. На мгновение руки его опустились в бессильи, он был потрясен пустотой этой дыры, где не было ничего, кроме матраца.
Широко раскрытые глаза Григория — единственное, чем он еще мог владеть, — остановились на этом человеке, от которого он был в полной зависимости. Они искали ответа на его лице, смутно вырисовывающемся в сумерках. Пойдет и выдаст? Но когда они встретились с глубоко запавшими и затуманенными внезапной заботой глазами того, другого, Григорий ясно почувствовал: нет, этот не выдаст. В его лице также проступал внутренний свет. Тот, без которого человек становится зверем.
Между ними не было сказано ни слова. Так же, как и с тем, с первым. Человек внезапно отвернулся, он, очевидно, принял какое-то решение или понял, что бессилен оказать помощь, затем он вышел на палубу, и Григорий услышал щелканье запора в дверях. Заперт. Но он не испугался, лицо незнакомца пробудило в нем чувство уверенности.
Утром он нашел в ногах своей койки сверток. В свертке были: темносиний костюм, рубашка, ботинки и носки, хлеб, соль, нож, бутылка с чаем, мыло и чашка, куски сахару. Фуражка, над козырьком которой пришито крылатое колесо. Возможно, это был один из тех, кто сцепляет за рекой немецкие вагоны. Возможно, это он и свистит, подавая сигналы паровозам.
Человек стал приходить сюда через день на рассвете. Тихо приоткроет дверь, положит в ноги сверток с едой и уходит, не сказав ни слова, думая, что Григорий спит. Григорий наблюдает за ним сквозь полузакрытые веки. Что бы он дал за то, чтобы его парализованный язык ожил вдруг хотя на часок и он мог бы сказать: «Подожди, товарищ! Потолкуем. Знаешь, по-человечески, по душам, как говорится у нас». Он задыхается от немой тоски, снова и снова продумывает этот разговор. «Кто же вы, странные, нефрицевские люди? Как называется ваш город?» Но всякий раз незнакомец, чью форму он носит, уходит молча. Потом, в одиночестве, Григорий тщетно старается разгадать эту мудреную загадку.
«Вот видишь, снова маневрируют. Вагон за вагоном перевозят грузы к пристани. Грузы для немцев. Для их войны. Иметь бы здесь под рукой одну пулеметную ленту, один раз нажать крючок.
Нет, я не мог бы стрелять в вас, темносиние люди за рекой! Не мог бы. Я не военная машина, как фрицы. Я должен знать, зачем и почему. У нас каждый человек знает — они вторглись в нашу мирную жизнь, перевернули все вверх дном, сожгли деревни. Разрушили города. А с людьми что сделали? Лучше не спрашивай. Черти проклятые, они и деревьям не дают жить! Спиливают яблони, рубят штыком молодые абрикосовые деревца. Таков фашизм: уничтожает, убивает и человека, и скот, и деревья. Потому, товарищи, мы и бьем фрицев! А вы там, за рекой, как ни в чем не бывало грузите для них вагоны. Что же вы, не знаете их? Или боитесь?»
Уже в сотый раз обращается Григорий к незнакомому городу с этим вопросом. С вопросом, с упреком — с упреком, из-за которого синяя форма жжет ему тело. День за днем он собирается с силами для бегства. На восток.
К своим. К бесстрашным.
Он не знает о том, что и в этом городе бьет урочный час.
Паровоз остановился. Синие ушли с берега. Замолкли сигналы свистков; глядя в щель, Григорий видит только вагоны, подъемные краны, баржи, трубы, торчащие, как ряд штыков. Перед ним зрелище мертвых вещей, которые могут служить кому угодно, а вокруг серые дали пасмурного утра. Он отворачивается от щели, утомленный таким однообразием. Но как раз в этот момент раздаются три ружейных выстрела, Там, за рекой. На пристани. Григорий подскакивает к ближайшей щели. Кто подал этот сигнал надежды? Ему ничего не видно. Он высаживает кулаком прибитую к окну жесть. Осторожность уже ни к чему, раз начали стрелять. Только теперь на сером фоне обнаруживается невидимая до тех пор жизнь.