Ближе к вечеру, тот самый костер стал полыхать вовсю, растапливая без остатка все закаменелые льдинки, да так, что вскоре слезы хлынули из меня непрерывающимися потоками. Прохныкал всю ночь, вспоминая и временами проклиная всю свою никчемную жизнь, но, несмотря на это как-то уснул, и утро все ж таки сжалилось надо мной, одарив новыми силами и необходимой бодростью духа. Ведь через пару часов должна была приехать моя маленькая, единственная Ниночка.
Будучи еще дома, за два часа до прибытия поезда, с превеликим трудом, сопровождавшимся треском швов и болью в паху, кое-как влез в свой, оставшийся еще со времен второй женитьбы итальянский костюм, цвета беж. Обулся в новые, купленные на весенней распродаже, довольно приличные чешские туфли. Оказалось, вот для чего они пылились, в окружении нафталина и нюхательного табака… Хотел даже повязать галстук, но понял, что так и не научился за всю свою жизнь этой мужской премудрости. Пару раз брызнул на пиджак каким-то древним, застоявшимся и настоявшимся на самом себе одеколоном с выцветшей этикеткой и таким вот душистым и воодушевленным отправился на вокзал.
Время бежало вприпрыжку. Волнение нарастало, руки потели и даже тряслись. За те считанные утренние часы, проведенные дома, я незаметно для себя самого выпил чашек пять крепкого кофе и выкурил почти пачку сигарет. Уже будучи в пути, осознав, что дальше в таком оцепенении и задымлении я находиться не в силах, купил четвертушку коньяка и осушив ее на одинокой лавочке привокзального сквера, теперь уже в относительном душевном равновесии взошел на перрон.
Ожидающих московский поезд было предостаточно. Складывалось впечатление, что прибытие утреннего московского экспресса в наш забытый Богом городок, на моих глазах превращается в единственно значимое событие сегодняшнего дня. Многие встречающие сжимали в ладонях разноцветные букеты, преимущественно состоящие из бледно-розовых гладиолусов; иные озабоченно озирались по сторонам и размашисто жестикулируя, громко переговаривались между собой. Под давлением всей этой, заполняющей привокзальное пространство суеты, а так же не отпускающего действия коньяка, я поддался стадному инстинкту и купил у дородной продавщицы, своими габаритами перекрывающей размеры цветочного лотка, пять темно-красных гвоздик. Вдруг так положено, подумал я с улыбкой. Затем зачем-то боязливо понюхал их и, убедившись, что они не имеют живого запаха, отчего-то успокоился.
Время тикало и постепенно стрелка привокзальных часов подползала к заветной точке, но тут диспетчер – обладатель не шибко приятного, с легкой сипотцой женского контральто, объявил, что всеми ожидаемый экспресс задерживается на целых двадцать пять минут. Толпа встречающих по окончании объявления дружно выдохнула пар нетерпения и, перестав суетиться, так же дружно притихла. Выдохнул и притих я. И в одно мгновение мне стало как-то все равно. Равнодушие, адресованное предстоящей встрече, неизвестно откуда, а может быть переданное тем самым сиплым голоском диспетчера, невидимыми бациллами начало проникать в мое сознание и разъедать его изнутри. На кой мне всё это надо, подумал я, прикуривая сигарету у явно несовершеннолетнего парнишки. Ведь жил же я как-то до всего этого. Прекрасно жил – не тужил. Пускай серо, скучно, плевать, зато невероятно спокойно. Ни о ком не думал, не беспокоился, никого не ждал и в этой привычной бесцветной инертности частенько отыскивал мутноглазые огоньки своего тихого, персонального счастья. Я взглянул на пустующее железнодорожное полотно и зло усмехнулся. Вот сейчас придет поезд, она выйдет из вагона, натужено улыбнется, пустит слезу; может даже обнимет, облобызает папку; превозмогая себя, облобызает; чмокнет, через не хочу. Потом будем помалкивать минут десять, а то и все двадцать, не зная какую бессмыслицу выбрать предметом беседы. Затем потащимся ко мне, выпьем… Рванем на дачу. Подышим озоном. Опять выпьем. И упорно будем делать вид, особенно я, что эта встреча такая необходимая, судьбоносная и неизбежная. Вспомним Антонину Александровну, Леночку. И будут они в нашем разговоре выглядеть такими правильными, взрослыми и даже мудрыми. Мертвые ведь всегда выглядят мудрее живых. Но, что самое удивительное и возмутительное, будут они таковыми выглядеть не по своей воле! А мы – не такие значимые и не такие светлые, будем обязаны их теперь помнить и чтить. А за что их чтить-то? За то, что когда-то давным-давно они по малодушию приручили к себе одного озабоченного кретина и одна из них, видимо не по-детски польщенная его вниманием, даже родила от него. Ну да, родила, а вторая вовремя подсуетилась и вырастила, дабы наполнить свою оставшуюся жизнь смыслом. Такое вот, с позволения сказать, разделение семейных обязанностей. Как же славно, черт возьми и взаимо-необременительно, не правда ли?! Только я-то, здесь, причем? В чем моя персональная заслуга? И за что, ответьте мне люди добрые, она меня любить-то теперь собирается? За то, что я за двадцать лет ни разу не вспомнил вспомнить о ней? За это?!
Но ведь будет любить, куда денется… отца-то! Как пить дать, будет. В этом же, как принято говорить, вся суть человеческая, переданная свыше – просто так любить, ни за что, вопреки всему. Как же справляться с этой чертовой любовью? Не справлюсь ведь я. Не потяну. Рассыплюсь…
Так, бубня себе под нос весь этот психопатический каламбур, я вдруг заметил, что стою уже не на перроне, а на первой ступеньке бетонной лестницы, ведущей вниз в подземный переход, а далее через него в здание самого вокзала. Бутоны гвоздик, тем временем вяло мели высокий гранитный бордюр.
Странно, но не ясно с чего, я сильно обрадовался этому своему местонахождению. Сделал шаг. Вдруг неожиданно, но, казалось, где-то еще очень далеко призывно пропел гудок московского экспресса. Я сделал второй шаг, затем третий и гудок зазвучал чуть ближе, дальше – совсем рядом, точно под ухом, словно вкрадчиво говоря мне: «Догнал я тебя, мальчик». Послышался металлический стук и скрежет колес останавливающегося поезда, шум выхлопных газов. Я машинально оглянулся на ринувшуюся к вагонам толпу людей, но ноги мои не послушались, уводя меня по ступенькам все ниже и ниже в подземелье…
День знаний
В последний день августа, ближе к полудню, в семье Перепелкиных случилось вот что: глава семьи Василий решил бросить пить.
Подобное случалось и раньше, и последняя попытка, как и все предыдущие, выглядела весьма убедительно, но на сей раз, наблюдать за происходящим было заодно и престранно, потому как еще с утра отец семейства жадными глотками опохмелял початой со вчерашнего вечера чекушкой, гудевшую десятью валторнами голову. Что натолкнуло его на столь скоропалительное решение, понять было сложно, да и вряд ли сам Василий до конца осознавал творящиеся с ним. Ведь обычно (и к тому были приучены домочадцы), глава семейства объявлял войну пьянству по-иному – постепенно и болезненно. Причем, это самое «болезненно» распространялось, как на него самого, так и на семью. В такие дни и жена, и малолетний сын были с головой вовлечены во внутренние переживания отца и мужа. Старались не нервировать его – отчаянно борющегося с соблазном, делали все возможное и невозможное, дабы ничем не поколебать очередную, так тяжело выстраданную и словно по крупицам собранную тягу к новой жизни. Точно мелкой поступью, осторожными шажочками, будто по меже, боязливо оглядываясь и спотыкаясь, крался он в такие дни к своей хронически не сбывающейся мечте, имя которой – трезвость. Подолгу примерялся к ней, простаивая в нервирующей душу нерешительности, рабски поддаваясь то приступнообразной меланхолии, то сладостно разливающейся, чуть ли не по всему телу эйфории. Тут же напротив – все разом, одним, так сказать, махом…
Чистейший – только что из душа, с еще влажными волосами, аккуратно расчесанными назад к затылку, одетый во все новое и пахнущий одновременно дезодорантом и одеколоном, он горделиво прошел в кухню, наполнил граненый стакан ацидофилином, залпом осушил его и деловито, почти дикторским баритоном изрёк:
– Всё! Баста! Отныне будет другая жизнь – трезвая и светлая!
Лена – жена Василия, домывавшая в ту минуту посуду, в ответ тяжело вздохнула, снисходительным взглядом окинула неожиданно приосанившуюся фигуру мужа и смиренно продолжила свое нехитрое дело.
– Не веришь, что ли?! – с опаской, точно пробуя собственную твердость на зуб, спросил Василий, – вижу, что не веришь. Что ж, слова тут действительно ни к чему. Сама все увидишь и прочувствуешь! А Василий Васильевич готов к труду и обороне?
Василию Васильевичу три месяца назад исполнилось семь лет, что означало относительную причастность к общеобразовательному процессу. Еще в середине июня ему предусмотрительно был куплен вместительный рюкзак, пенал, дневник и прочие школьные принадлежности. Стоит ли говорить, что на фоне нескончаемого пьянства Василия-старшего, похожие по значимости внутрисемейные события давно не выглядели исключительными? Водка словно разбавляла их, делая в итоге рядовыми и серыми. Зато теперь, когда неожиданная трезвость, подкрепленная невиданной доселе твердостью намерения, тяжелыми ударами постучала в дверь Перепелкиных, первое сентября за считанные часы стало набирать обороты и превращаться в реальный праздник.