Крик застревает в горле. Я чувствую себя паршиво, мне дурно, голова гудит, лодыжки сводит судорогой. Я так боюсь, боюсь до одури, и жду, и бесконечно жду… Ну вот, я вывела тебя! Давай же!
Но он не бьет.
А я ждала как минимум пощечины…
Не бьет…
Откидывается назад, закрыв глаза. Щелчок с моей стороны упрашивает бессловесно выйти, а я сижу. Смотрю на профиль постаревшего на десять лет мужчины, пытаясь осознать, что меня держит с ним? Я молода, могу родить ребенка даже после случившегося. Став состоятельной, могу ходить в мехах и от кутюр. В моей постели может быть с десяток любовников, и более молодых, чем этот, и более страстных, а я…
Беру журнал, зачем-то ручку, и выхожу из машины.
— До завтра! — мягко хлопаю дверью, и победителем иду к своему подъезду.
Спина прямая, взгляд перед собой, походка от бедра, шаг легкий; меня ничто не убивает изнутри, ничто к земле не тянет, и ничего не вынуждает сглатывать слезы. Это дождь усиливается, а победители не плачут, верно? Потери пусть оплакивают побежденные!
В тени подъезда я безвольно опускаюсь на ступени, смотрю на запертую дверь, и не могу понять, откуда мне за воротник по подбородку и щекам скатываются дождинки и почему они так долго не просыхают?
Яр не ударил.
Но почему тогда я чувствую себя избитой?
Дверь с писком открывается, но сил подняться нет. Прекрасное знакомство с новыми соседями, не правда ли? Подумаешь: устала я, присела, отдохну — пойду к себе, пока же не могу, и даже холод от ступеней не стимулирует.
В проеме появляется человек, и сделав шаг, склоняется надо мной, приподнимает, заглядывает в глаза обеспокоено. Хм, обеспокоено… Не знала бы, кто он — поверила.
— Чего тебе? — нет сил на вежливость, и отвернуться не могу, терплю рентгеновский взгляд.
А он не говоря ни слова, прижимает к себе, и дождь в подъезде усиливается, и гром гремит, или так громко кто-то плачет? Не я, вот бы не я, потому что при нем я слабости себе не прощу. И руки сильные, и в них не страшно, и на минутку, — нет, не больше, — я забываю о каньоне между нами. А потом вдруг память мне подбрасывает, — ох, очень вовремя, — одну лишь фразу…
— Не могу… — и тихий шепот.
Он не может ко мне прикасаться после охранника. Он не может, пусть даже и не было у меня с тем охранником ничего. Он не знает, что не было, и так даже лучше. Ключевое здесь слово — не может.
А я могу.
Могу нести звание "шлюха на заднем дворике", могу пережить своего ребенка, могу уйти из объятий, в которых мне хочется быть. Господи, почему мне все еще хочется быть рядом с ним?!
Потому что я — тряпка.
Потому что меня можно выбросить, вытерев ноги, подобрать, когда выстирают другие, перевернуть на изнанку и… по новой?!
— Уходи…
Он как будто не слышит, а дыхание его как веревка удерживает, но я делаю над собой усилие, упираюсь в грудную клетку и прослушав всего два удара, — так мало, — отстраняю. Его глаз не видно, только чувствую, как затягивает бездна, и падаю в нее, падаю… Нет! Вырываюсь, не могу я больше. Быть может, ни с кем не могу…
— Уходи, — повторяю просьбу, только кажется, даже шепота нет, лишь шевелятся губы. Я не знаю. Мне все равно. Внутри все кричит, протестует, гудит наковальней сердце, когда вызываю лифт, захожу в него и смотрю на мужчину в дверях.
Я по эту сторону, он — по ту.
Если скажет хоть слово, я сорвусь, и он словно чувствует. Молча ставит в кабинку сумку с вещами, нажимает на кнопку моего этажа и уходит раньше, чем сдвигается дверь.
На этаж доезжаю сидя на корточках, тихо радуюсь, что лифт новенький, и не придется освобождать куртку от жвачек, плевков и других счастий, коими делятся благовоспитанные граждане. Егорка выбегает встречать, удивляясь, что я так долго, но, видимо, погода была прекрасна, царевна была ужасна — застывает с приоткрытым ртом.
— Муха залетит, — сжимаю ему челюсть двумя пальцами и отдаю сумку.
— Самому разбирать? — морщится.
— Да нет, — говорю, — можешь пригласить горничную.
Он уходит в комнату озадаченный, а я доползаю на полусогнутых в кухню. Пока ставлю чайник, кукушка озвучивает "три" дня. Я благодарно киваю и загружаю себя мелкими заданиями. К примеру, тщетно ищу кофе — такое ощущение, тот сбежал следом за Макаром. В итоге делаю зеленый чай и пью машинально, без удовольствия, пока не подхожу случайно к окну поправить тюль и… Отпрыгиваю зайцем: от окна.
— Кто там? — выглядывает из-за моей спины Егор.
— Никого.
— Ага, ага, — соглашается, — вижу.
Я слышу резкую тишину после того, как машина отъезжает от нашего подъезда. Вот ведь, олигархен, пешком сумку через подъезд пронести не мог! И то, радеть надобно, что в подъезд их состоятельное высочество сами зашли, а не холопов прислали.
Нет, не мой это мир. И слава Богу.
Куда приятней сидеть в обычной двушке, с улыбчивым мальчишкой, громко хлюпающим горячим чаем.
— Я чета кофе не нашел
— Я тоже.
Вздыхаем оба, а потом темные глаза лишаются грусти:
— Мы только чай пить будем или торт можно открыть?
— А ты что, — удивляюсь, — не ел его?
— Тебя же не было, — удивляется в свою очередь и вдохновившись реакцией, достает из холодильника торт. Сам нарезает щедрые куски, сам раскладывает по тарелочкам, из которых торт намеревается выползти, сам достает вилочки.
— Жаль, десертных вилок и ножа нет, — сетует.
— Да уж, — едва не поперхнувшись, поддакиваю, а сама пытаюсь вспомнить, как они вообще выглядят.
Мы пьем молча, только за ушами трещит от орешков, когда Егор тяжко вздыхая, признается:
— А я думал, ты так долго, потому что вы помирились, а у тебя тушь по щекам размазана.
Я кабанчиком мчусь в ванную, на ходу разбираясь с орешком в сахаре, и недоуменно рассматриваю лицо в зеркале, пока удается вспомнить, что я вообще не красилась. Умыться, правда, не помешает, глаза чуть припухли и красные, но и только.
Возвращаюсь на кухню, а Егор, ничуть не раскаявшись, прожимает плечами:
— На понт взял, ты же мне ничего не рассказываешь.
И не собираюсь больше вмешивать ребенка в наши отношения, он уже и так замешан по самое некуда.
— А знаешь, — говорит Егор, — он очень страдает.
— Умеешь ты улучшить аппетит, — хлюпаю на стол чаем с орешками. Приходится вытирать, подниматься опять же, бросать взгляд в окно, за которым ничего примечательного.
— Серьезно, Злата, — и как ему удается уничтожать одновременно торт и мое терпение? — Я же с ним говорил. Он тоже, как и ты, отмалчивался, держал все в себе…
Он делает театральную паузу, думая, что я куплюсь на крючок.
— А потом что, исповедовался? — фыркаю.
Это не значит, что крючок срабатывает, просто как-то… мальчик подумает, что не интересен мне, а у детей такая тонкая психика.
— Нет, — качает головой, — открываться не в его характере, ты же знаешь.
— Откуда мне знать? — возмущаюсь, но запоздало, уже кивнула — и Егор это заметил.
— Ему без тебя плохо, Злата, я не видел его таким даже когда те две вертихвостки морочили ему голову, шантажировали, что беременны, лишь бы он простил, а сами шептались за его спиной с его же друзьями, что он даже ребенка заделать не может.
— Егор!
— Я же не виноват, что у меня есть глаза и уши!
— Но все равно так нельзя говорить.
— Я только повторил!
— Повторушка, — журю его добродушно.
— Весь в тебя, — расплывается в довольной улыбке.
Звонок нарушает наше умиротворенное уединение. Пока напряжно соображаю, кто бы это мог быть и втихаря выглядываю в окошко — не высадились ли из подозрительных красных машин подозрительно нежелательные гости, мальчик открывает дверь и по-хозяйски радушно зазывает кого-то войти. Гость шлепает босыми ногами, приближается к кухне и…
— Здравствуйте, Злата Юрьевна, — приветствует меня горничная Яра.
— Здравствуйте, — оставляю в покое торт.