Бывало, что к нам присоединялся ее муж. Подсаживался на соседнее кресло и начинал ворчать на Делёза с Гваттари, которых он давно знал как больших путаников. Старик был ехиден, не слишком приветлив, но добродушен по складу своему и остроумен в разговоре, из-за чего с ним всегда было интересно. Жену он при мне попиливал за пристрастие к зеленому змию. Тут могло перепасть и мне как соучастнику или даже подстрекателю. Всем видом он показывал, что пример надо брать с него – труженика, трудяги, трудолюбивой пчелы. Выпивал он мало, все спешил к рукописям. Когда я не вовремя вставлял фразу в его монолог, разговор мог перескочить на тему вечного русского разгильдяйства. Старик любил поругать Россию за бездумность и безалаберность. Я с удовольствием поддакивал. Нам ведь только дай себя извести – мы сами в таком сознаемся, что собеседник прикусит язык. Тут уж мне приходилось себя сдерживать, чтобы не доходить до самых глубин любви к родине.
Старик говорил без манеры, как будто еще немного – и собьется на речитатив. А иногда чеканил фразу. Он был эльзасский еврей. Наверно, и французский, и немецкий были для него родными языками. По крайней мере, я не слышал акцента во французском. Мадам Боллак была из центра Франции, но тоже смесь кровей. Боллаки постоянно бывали в Германии и по университетским делам, и по семейным. Париж принадлежал им – европейцам, непринужденно переходившим с французского на английский, когда я был с подругой, не говорившей по-французски. Париж принадлежал друзьям великого румынского поэта, писавшего стихи по-немецки и нашедшего убежище во Франции.
* * *
Мой давний приятель Флориан переехал в Париж из Бонна. Он вырос в семье художника и никем другим, кроме как художником, стать не хотел. В Бонне было скучно: столичный чиновничий город, салонное искусство, повсюду статуэтки с Бетховеном и открытки с его светлым образом. Зато в Париже можно жить своей жизнью художника и мечтателя. Иногда мне кажется, что Флориан приехал сюда прежде всего ради того, чтобы дочитать великий роман Пруста. Бонну противопоказаны столь экстремистские выходки. В Бонне такие длинные книги в жизни не прочтешь, тем более «В поисках утраченного времени». Слишком деловой, слишком обычный, мельтешащий город. Из моих знакомых Флориан – единственный, кто прочел «В поисках утраченного времени» дважды, а некоторые тома – даже три раза. Флориан был загипнотизирован Прустом, он наслаждался его ясным, изящным слогом, который иногда называют немецким, он отдавал себя во власть воспоминаний главного героя, как будто воспоминания воображаемого персонажа явственнее рассказа обычного клерка о прожитой жизни. Затворническое существование автора, с каждым томом все более отдаляющегося от столичного бомонда в поисках своей судьбы, в поисках тех чувств и смыслов, из которых складывается человеческая суть, возможно именно в Париже. А для кого-то только в нем и возможно.
Флориан пишет навязчивые образы, от которых он не способен избавиться. В воображении и в воспоминании он пытается удержать прошедшее и возвращающееся. Он вовсе не жрец новейших технологий, и то, что он пишет компьютерную живопись, – выбор исключительно прагматический. Картины-файлы нематериальны, как воображаемое. Эти файлы можно переписывать столько раз, сколько память будет вносить поправки, добавляя новые детали, отказываясь от того, что сначала казалось существенным. Флориан не соединяет свои картины сквозными сюжетами, темами и не ограничивает их рамками серии. Здесь нет аналитического развернутого движения, эта работа открыта к любым изменениям. Когда мы выпиваем с Флорианом красное вино в его мастерской на rue de l’Echiquier за Porte Saint Denis, где много арабских и индусских лавок и ресторанчиков, он показывает десятки портретов девушек, немного похожих друг на друга тонкими чувственными губами, взглядом, в котором читаются одновременно беззащитность и смелость. И в то же время все портреты отличаются, если рассматривать их внимательно, как отличаются лица близнецов, когда они уже взрослые. Флориан составляет каталог памяти, не стремясь угадать тайные связи, соединяющие те или иные образы в общий сюжет. Он никогда не завершает работы: все файлы могут быть заново открыты и дорисованы, если память подскажет новые детали. Он выставляет свои компьютерные картины, выводя их на прозрачные пленки большого формата, на большие экраны или плазменные панно. Иногда он показывает их в лайт-боксах. Он ведет постоянную work in progress, которая продлится столько времени, сколько будет необходимо для того, чтобы исчерпать работу воображения.
* * *
Как-то мой приятель Марко позвал меня к себе в гости. Мы заехали в супермаркет, недалеко от «Гранд-опера», накупили там вина и закусок и поехали пировать маленькой компанией на Фобур Сент-Оноре.
– Как, – спрашиваю Марко, – лучше выбирать вино? Объясни иностранцу. Я ведь что-то об этом знаю, но не понимаю ровным счетом ничего. Я вырос в Петербурге, вино для нас совсем не такая обычная и древняя радость, как для французов или итальянцев.
Марко посмотрел на меня с тем же участием, что терапевт со стажем на пациента в конце смены, и сказал:
– Мой отец был наполовину итальянец, очень любил пиво. А мать с алжирскими корнями, предпочитала что-нибудь покрепче. И вот что я тебе скажу. Обычно я иду в супермаркет и беру с самой нижней полки бутыль побольше – сейчас продаются двухлитровые с закручивающейся пробкой.
– А обязательно, чтобы на бутылке было написано «appellation contrôlée»? – спросила тогдашняя подруга Марко, дородная серьезная немка из Швабии.
– Главное, чтобы из бутылки до этого никто не отпивал, – сказал Марко.
За что люблю друзей, особенно парижских, – они никогда не откажут в добром совете.
Мы тогда очень весело выпивали, болтали обо всем на свете, были пьяны и беспечны. Даже моя давняя приятельница Летиция, которую в детстве врачи запугали аллергиями и которая, едва дело доходило до еды, всегда бледнела и становилась предельно сосредоточенной, – даже она, несмотря на походное застолье, разрумянилась, расхихикалась и стала такой хорошенькой, что все начали с ней кокетничать. Алкоголь, на счастье, ей не запрещали, пила она от души и на радость окружающим.
Курить мы выходили на тесный балкон, тут таких много. Несколько прохожих спешили домой, и томная парочка плавно плыла в обнимку над тротуаром по неотложным, нежным делам. С шумного соседнего проспекта доносились гудки автомобилей и мотоциклов и радостные вопли. В этот вечер сборная Франции выиграла у Англии и обошла в соревновании немцев.
Марко не любил шумных вечеринок, но с несколькими друзьями выпить и закусить он был всегда готов. Тогда он как раз начинал писать о театре, забросив переводы Моравиа на французский. Одно время он ими очень увлекся, тогда он еще все время говорил о ранних фильмах Антониони. Его чем-то забавляла вечно маявшаяся и не находившая себе места высокая буржуазия Рима. Сам он при этом производил впечатление человека, которому не знакомы ни отчуждение, ни безысходность. Он то и дело подшучивал над людьми, которым никак не определиться с собственной жизнью. Он был веселым и серьезным человеком, невыносимая легкость бытия его не угнетала. И он любил со вкусом разыгрывать жизнь, всегда быть занятым, может быть, не самым существенным на свете делом, зато ему лично интересным. Начитавшись и насмотревшись историй про уныние жителей Вечного города, он решил, что на первый раз этого достаточно. С тех пор он увлекся театром, найдя полноту жизни в безупречной условности, очевидной для всех и не дающей оторваться от зрелища, которое никто не принимает за настоящую жизнь. Книги Марко о современном театре во Франции любят.
* * *
Из тех, без кого сложно представить нынешний Париж, из тех, кто любит этот город за то, что его всякий раз надо создавать заново для самого себя, мне особенно дорог один знакомый, переехавший в Париж из Софии. Христо начал с того, что заинтересовал французских структуралистов русскими теоретиками литературы двадцатых – тридцатых, собрав антологию работ наших ученых-авангардистов. То, о чем спорили в Париже в пятидесятые – шестидесятые, перекликалось с идеями формалистов и бурными дискуссиями о формализме во время культурной революции. В антологию, составленную Христо, правда, попали те, кто формалистом не был и даже спорил с этой школой, но для французского читателя это не суть важно. Потом Христо написал несколько теоретических книг, остроумное эссе об изданиях по кулинарии при Наполеоне III, биографию маркиза де Сада с тысячей пикантных подробностей, несколько брошюр о моральных ценностях и роман в духе позднего Чингиза Айтматова. Развернулся во французской словесности во всю ширь. Любить все его тексты было бы сложно, пожалуй, даже профессиональному любителю литературы. Уверен, и ему самому из того, что он написал, нравится далеко не все.