– Кто же тут живёт в усадьбе?
– Но ты же идёшь из усадьбы. Пан советник.
– А в доме священника?
– Ксендз-пробощ.
– Да! Он имел, видимо, в эти дни порядочно гостей… гм?..
Ксаверова осторожно воздержалась от ясного ответа.
– Я там ничего не знаю…
– Ничего не знаю, ничего не знаю, – крутя головой, сказал прибывший, но всё-таки из этих гостей здесь кто-то и у вас вечерами бывал?
– Оставьте меня в покое! Это вас не касается! – промурчала женщина. – Никто у нас не бывал и не бывает.
Прибывший огляделся, потянул за усы… вроде бы одобрил, принимая более сладкую мину.
– Это прискорбно, что от вашей милости нельзя ничего узнать, так как пробоща не нашёл… а приехал я как раз по срочному делу, чтобы увидеться с тем… тем… вы знаете… это мой старый приятель… триста… Вы можете мне открыто поведать, где его найти. Верно, ещё не выехал? Должно быть, где-то скрывается? Гм? У меня к нему очень важное дело… гм?
Старуха молчала, случайно её взгляд упал на Хелу, стоящую в дверях алькова, та давала ей знаки, чтобы с чем-нибудь не проболталась – инстинкт обоих предостерегал об опасности. Ксаверовой даже не был нужен этот знак, лицо и человек были ей, по всей видимости, давно знакомы. Она пожала плечами.
– Я в самом деле не понимаю, о ком это вы спрашиваете, – отвечала она, – мы тут одни, бедные и никто у нас не бывает, ни о ком не знаем.
Вы могли бы лучше доведаться в усадьбе…
Пришелец крутил головой с какой-то насмешливой миной.
– В усадьбе о них там кто-нибудь другой поспрашивает, – сказал он, – в усадьбе! Именно тут можно расспросит о чём-нибудь и о ком-нибудь! Триста… Всё-таки я к нему прибыл.
– К кому? – спросила Ксаверова.
– Ну! Ну! Вы меня понимаете, о чём я говорю. А кто его знает, как он тут назвался. Человек среднего роста… серая венгерка, длинные волосы, задранный нос… сапоги до колен… Ну! Всё-таки вы его знаете… я его знаю… а и то знаю, что сюда каждый вечер ходил и допоздна просиживал…
Ксаверова, немного смешавшись, старалась не показать этого по себе, качала головой.
– Я ни о нём и ни о ком не знаю, у нас никто не бывает, ни вечером, ни днём, узнавай, милостивый государь, в другом месте.
Она договорила эти слова, когда дверь отворилась и другой мужчина показался на пороге. Был это кто-то, одетый по-иностранному, военная фигура, огромный рост, так, что в дверях должен был нагибаться, лицо какое-то калмыцкое…
– Ну? А что? Допросили? – спросил он, не здороваясь.
– Говорить не хотят… – проговорил первый.
Военный обернулся к Ксаверовой с суровым выражением лица.
– Что это! Не хотят говорить! Не хотят! Как это может быть! Они мне тут сразу должны рассказать…
Ксаверова, вместе возмущённая и испуганная, отошла к дверям алькова.
– Оставьте меня в покое! – крикнула она. – Мы одни… как вы можете сюда вторгаться? Это в самом деле что-то странное…
– Ну! Странное! – сказал другой. – А! Странно или нет, говорить нужно, о чём спрашивают! Мы знаем, кто тут бывал, а, может, и есть… Не имел он времени ускользнуть. А, может, вы его где-нибудь здесь спрятали…
Ксаверова, молча, пожала плечами и отвернулась, как бы хотела выйти; глаза калмыка заблестели, который намеревался схватить её за руку и задержать, когда та с криком вбежала в альков, и обе женщины заперли за собой дверь… Был слышен только плач испуганного ребёнка.
XVIII
Из первой комнаты доходил разговор двух незнакомцев, которые, казалось, спорят друг с другом.
– Ну, что же вы сделали, – воскликнул первый, – теперь будем дверь выбивать… я бы всё узнал добрым способом. Вы сразу по-вашему…
– Ты что меня, старик, учить думаешь?
Потом тише они договаривались; беспокойные и испуганные женщины стояли на пороге, не зная, чем всё кончится, когда первый проговорил снова громче:
– Ну, идите себе, идите, – скрипнула дверь и женщинам, заключающим из молчания, казалось, что оба должны были выйти. Хела, более смелая, выглянула.
На скамейке, напротив двери, сидел тот, который вошёл первым, казалось, ждал… второй действительно ушёл.
– Эй! Дамы! Триста… – сказал он, кашляя, – не бойтесь… чёрт, ничего с вами не будет… Мы только расспросить хотели, хорошим способом… уехал ли тот господин или нет. Мне бы для его собственного добра нужно встретиться с ним. Триста… для него дело смертельно опасное…
– Мы раз говорили вам, – прервала Хела, – ничего не знаем, никого не знаем, идите в усадьбу, куда хотите, и оставьте нас в покое…
– Ничего не знаете! – подхватил сидящий на скамейке, который тем временем достал фляжку из-за пазухи, выпил водки, из кармана вытащил лук и закусил, – ничего не знаете! А я знаю, что это ложь! Ходил он сюда каждый вечер, видели его люди, свидетель Абрамек… Сиживал до полуночи возле вашей милости… Старый бабник… неисправимый… Всё-таки я ему зла не желаю, но важное дело, до трёхсот… может, где укрывается, скажите это, ничего ему не будет…
Хела не ответила.
– Старшая ваша милость, – через мгновение отозвался сидящий на скамейке, расправляя полы опончи и доставая шёлковый кошелёк, в котором звенело несколько талеров, – вы должны быть более разумны… У вас тут, вижу, святая нагота… мог бы вам предложить пособие, если бы дали мне информацию и сэкономили время… заплачу, говорите…
На это оскорбительное предложение они ответили презрительным молчанием; старик, спрятав кошелёк, начал живо ходить по комнате и ругаться.
На столике лежал лист бумаги… В предпоследний вечер пан Тадеуш, который любил рисовать, набросал на нём несколько лиц: Ксаверовой, Юлки и себя… Голова последнего была очень похожа… Старик, прохаживаясь, заметил бумагу, вгляделся, усмехнулся и схватил её.
– На что мне лучшие доказательства! – воскликнул он. – Это его лицо! Ого! Теперь трудно будет отрицать, что он тут был.
В минуту, когда он ещё всматривался в рисунок, держал листок в руке, Хела, воспламенённая гневом, выбежала на середину и яростно его выхватила.
Она сделала это так живо, так смело, лицо её было таким страшным от гнева и повелевающим, что недруг мимовольно поддался впечатлению какого-то страха и отступил, теряя смелость, бормоча…
– Панна гневается, а не на что, – сказал он покорней, – в чём дело, я знаю, он был тут… а остальное, панинечка, это уже расспросить. Теперь мне уже не нужно больше… по ниточке, помаленьку смотаю в клубок, что мне нужно… если ещё здесь гостит, то я с ним увижусь… Потому что, – добавил он, – если он на чердаке, в подвале, под кроватью… то не выйдет теперь без моей ведомости. Что, панна, ты так на меня смотришь, как бы меня удивить хотела! Я твоих глаз не боюсь! Эй! Эй! До трёхсот… не через такое я проходил, а бабьего крика и угроз никогда не боялся…
Кланяюсь, кланяюсь, – сказал он, наклоняясь, – к ногам падаю, прошу прощения за навязчивость!
Говоря это и смеясь сам себе, он медленно вышел за дверь.
Хела стояла онемелая… из её глаз текли слёзы, схватила бумагу, сложила её и спрятала на груди.
XIX
По ухода недруга наступило долгое, неприятное молчание, нужно было бедного испуганного ребёнка, плачущую Юлку, успокоить; они обе имели немногим больше отваги, чем она. Хела была в отчаянии, Ксаверова – в страхе, лишь бы не возвратились те люди и недопустили новых насилий… Можно было ожидать обысков в доме… а больной ребёнок и так уже достаточно страдал…
Ксаверова собиралась выйти и искать какой-нибудь опеки в усадьбе, когда знакомый голос советника, пана Туборского, в приказном тоне, с руганью начал требовать, чтобы открыли дверь.
Сироты были на его милости, поэтому о сопротивлении ему нечего было и думать; Хела поспешила отпереть и впустить нового – не гостья, но недруга.
Туборский обычно приходил в этом настроении, ища к женщинам самые разные претензии, чтобы им надоедать и докучать. Владелец Доброхова, милостивый пан, который заброшенную усадебку определил им под жильё, этим распоряжением, учинённым без распоряжения могущественного советника, подверг бедных женщин его мести и недружелюбию. Туборский, единовластный пан в имениях, которыми управлял в отсутствие владельца, как хотел, сразу поначалу показал себя обиженным тем, что владелец, не спрашивая его, смел в своих имениях кого-либо поместить… Он подозревал Ксаверову, что она была прислана, чтобы за ним шпионить, а Хелю ещё хуже. Желая от них избавиться, он выделил им пустую жилую хату и во всякой помощи отказал.
На какое-то время он сменил было тактику и попробовал рекомендоваться к панне Хелене, подозревая её в милости у владельца, которого она совсем не знала, но, гордо отвергнутый ею, он ещё суровей начал обходиться с женщинами. Единственного опекуна, который немного их защищал и которого Туборский должен был уважать, хотя его не терпел, имели они в старом приходском священнике. Но это была слабая поддержка.
Советник со священником были в натянутых отношениях, друг друга взаимно избегали. Пан Туборский причинял неприятности, смотрел недоверчивым оком, и теперь, когда какие-то гости начали наплывать в дом священника, гневался на это, напрасно пытаясь узнать, кто это были, подозревая ксендза, что составлял заговор против него. Прибытие какого-то незнакомца, который звался родственником и о котором у ближайших щёголей доведаться не мог, было ему теперь подозрительным.