Помню, как я по приезде из Австрии пришла в институт, зашла к тебе и вручила эту книгу. Ты тогда крепко прижал меня к себе и, глядя в глаза, пообещал, что прочтешь ее этим же вечером. Не знаю, возможно ли вообще уловить момент, когда начинается любовь. Не какая-то там влюбленность, а любовь.
Влюбленность — это всего лишь трудноуправляемое раздражение, маниакальнонавязчивое помешательство, занимающее все время и все пространство. Хоть и гнездится в мозгу, но заполняет главным образом тело. Любовь, если вообще появляется, то появляется позже и поглощает человека по-другому. Это не сиюминутная страсть. Она смотрит в будущее. Думаю, что я полюбила тебя в тот самый момент, когда ты в порыве благодарности за подарок (книгу) обнял меня. Впервые как раз тогда на долю секунды во мне появилась мысль о будущем с тобой. И тут же я испугалась этого…
Я специально осталась в тот вечер в институте. Ушла только тогда, когда погас свет в твоем кабинете. Ты не пришел ко мне и не позвонил. Я не думаю, что ты добрался до восьмой страницы. Ни в тот вечер, ни когда-либо потом. Мне почемуто больше верится в то, что ты поставил книгу на полку и что стоит она там среди кучи других не важных для тебя предметов. Надеюсь, теперь-то ты заглянешь в нее. И наверняка доберешься до восьмой, а может, и дальше…
Письма…
Если бы не письма, я почти ничего не знала бы о своем отце. Иногда у меня складывалось впечатление, что он существует только благодаря письмам, которые писал мне. Когда же он возвращался из очередного плавания домой и письма от него не приходили, он казался мне далеким и отсутствующим. Даже если сидел тут же рядом, за столом или приходил ко мне в комнату и целовал меня на ночь. Мой отец даже сказки на сон грядущий — рассказывай своим будущим детям сказки, это очень важно! — «рассказывал» мне в письмах. Когда я была совсем маленькой и еще не умела читать, он их просто рисовал. Вот почему Красная Шапочка у меня всегда ассоциируется со мной, Бабушка — с моей собственной бабушкой, а у Волка зубы и глаза были как у соседа с третьего этажа в нашем подъезде. «Девочка со спичками» Андерсена, «рассказанная» рисунками моего отца, пришла в двадцати четырех пронумерованных толстых письмах.
Этими письмами отец пытался компенсировать свое отсутствие. Хотя вовсе не был обязан. Может быть, это и странно, но я любила его именно отсутствовавшего. Это совсем не так трудно. Требуется лишь немного смирения, щепотка иллюзий и капля времени. Моя мать никогда не была настолько смиренной, чтобы дать ему это время.
Я никогда не говорила отцу, что люблю его. Только раз написала это. Когда моя бабушка — его мать — умерла, а он был где-то возле Новой Зеландии и не мог попрощаться с ней. Может, не надо было писать ему тогда об этом. Да и говорить человеку, что любите, только ради того, чтобы утешить его, не следует. Написать написала, а сказать не успела. После этого я получила от него только одно письмо, и он исчез. И хоть я помню текст письма наизусть, я иногда достаю его и перечитываю. Снова и снова, исполненная веры, что, может быть, все-таки между строчек отыщется закодированное «прощай». Пока что ничего такого не нашла. Я даже не знаю, где его могила. И теперь все моря представляются мне кладбищами…
Я ведь никогда не рассказывала тебе о моем отце, правда? Ты даже не знаешь, что вот уже двенадцать лет, как его нет в живых. А не рассказывала, потому что ты никогда о нем не спрашивал. Зато твоего отца мы «проработали» досконально.
Особенно я. Но оставим наших отцов.
Вернемся к тебе.
Так вот, мне не хочется быть твоей очередной скукой. Уж лучше, чтобы ты меня возненавидел. В рейтинге всех эмоций — об этом ты мне тоже говорил (может, помнишь, когда и где? А может, даже помнишь, чем мы занимались, пока ты все это говорил?) — ненависть стоит после вожделения и перед желанием отомстить. Ты меня хотел, это точно. Теперь у меня есть шанс на твою ненависть.
Допускаю, что пробужу в тебе и желание отомстить. Стало быть, у меня есть шанс отхватить три самых больших куска пирога и добиться того, что ты меня никогда не забудешь. Скука и тоска — ты считаешь, что между ними есть разница, которой я не в силах уловить, — были в самом конце твоего списка. В смысле, в конце того списка, который ты тогда успел прошептать мне на ухо. Я точно помню, потому что с каждой фразой на мне оказывалось все меньше одежды. Ты сначала втягивал в себя воздух, а потом, начиная каждую новую фразу, тихо выдыхал его, уже теплый, в мое ухо. На «тоске и скуке» я уже была совершенно раздета. Под страстный шепот ты с суетливой поспешностью все пытался снять с меня платье, которое пусть и позже, чем я, но в конце концов также тебе поддалось и, сползая с моих плеч и медленно скользя по телу, упало на твой письменный стол, покрыв, как саваном, фотографию твоей жены…
Потом, готовая к любви, облачившись в наготу и греховность, я вся превратилась в губы, грудь, бедра, ягодицы, плечи и ладони. Ведь ты это во мне любишь больше всего, правда? Одурманенная тем, что ты делаешь со мной, я не заметила, что в твоем списке эмоций — о, как тебе претило, когда их совершенно, как ты считал, «ненаучно» называли чувствами! — вообще не было любви! Были вожделение и наслаждение, были страсть и страх, стыд, грусть, уважение, презрение, печаль и радость, но любви в этом твоем рейтинге чувств не было совершенно. Даже если ты не веришь в любовь, что тебе стоило тогда придумать ее и добавить в свой список! Хотя бы для меня. Молодые женщины, впервые отдающиеся (так это, кажется, когда-то называлось?) мужчине, обожают быть обманутыми обещаниями любви. Любовь, сразу после алкоголя, пока остается самым сильным афродизиаком (во всяком случае для женщин).
Средний мужчина каким-то загадочным образом (подсознание?) знает об этом и, как правило, если вообще успеет подумать перед эякуляцией, то сформулирует и выдаст некое банально-усредненное «Я люблю тебя». Средний, но не ты, демонстративно презирающий «средних» мужчин. Кроме того, в сущности, ты не веришь в любовь. Она для тебя — сейчас я сформулирую это так, как тебе нравится, по-научному, — всего лишь эпизодическое и очень краткое состояние вытеснения собственного эгоизма в пользу эгоизма другого лица. К тому же алкоголь для тебя (знаю, знаю, что все это из-за твоей матери!) демон. Даже те жалкие несколько градусов в моем любимом красном вине ты всегда считал наркотиком, от которого я нахожусь в зависимости и который изменяет мою личность. Понятно, что изменяет. Да я и сама страшно удивилась своей измененной личности, когда в тот раз села перед тобой на письменный стол.
Помнишь, когда это было? Конечно нет. А я вот помню. Ты в тот день был такой несчастный. А ты знаешь, что, когда ты несчастен, ты становишься лучше как человек? Я заметила это в самом начале нашего знакомства. Это, видимо, какаято общая закономерность. Может, поэтому несчастные люди так легко вызывают у других симпатию. Твой отец во время понедельничного институтского собрания на повышенных тонах обратился к тебе со словами «уважаемый господин доктор». Воцарилась тишина. Мы знали, что произойдет. Твой отец позволял себе повышать голос, только когда обращался к тебе. И только когда собирался тебя критиковать. Других он мог и ругать, и хвалить (заметь, тебя он никогда не хвалил), но всегда делал это спокойно и без упоминания ученых званий. Я тогда посмотрела на тебя. А ты, как пристыженный маленький мальчик, понурил голову, молча кусал губы и сжимал кулаки в ожидании очередной взбучки. Если бы это был не твой отец, ты наверняка нашелся бы что ответить, а потом вышел бы из зала, хлопнув дверью. Как тогда, когда декан позволил себе несравнимо менее острую критику. Но это был твой-отец. Ваши отношения были — назовем это, отталкиваясь от твоей дефиниции любви, — странным сплавом эгоизмов. Своего рода взаимной токсической зависимостью, о которой ты не отваживался, а твой отец не хотел говорить, потому что для него ты продолжал оставаться неловким мальчиком, нуждавшимся в опеке. С одной стороны, ты хотел быть таким, как он, а с другой — ты не мог простить себе, что во всем, что бы ты ни делал, становишься так на него похож. К тому же твой отец все еще был слишком молодым, чтобы на него смотреть как на чудакапрофессора «на излете», которого надо просто переждать, как насморк. Этой его вечной молодости ты тоже завидовал.