От неукротимых эсеров – естественно этого и ждать. И правда, трудно поверить, чтоб они отказались от террора.
«В этой области исследования», – жалуется Крыленко, – из-за конспирации «свидетельских показаний… будет мало… Этим до чрезвычайности затруднена моя задача… В этой области приходится в некоторых моментах бродить в потёмках» (с. 236, – а язычок-то!).
Задача Крыленки тем затруднена, что террор против Советской власти трижды обсуждался на ЦК эсеров в 1918 и был трижды отвергнут (несмотря и на разгон Учредительного). И теперь, спустя годы, надо доказать, что эсеры всё же вели террор.
Тогда они постановили: не раньше чем большевики перейдут к казням социалистов. А в 1920: если большевики посягнут на жизнь заложников-эсеров, то партия возьмётся за оружие. (А других заложников пусть хоть и добивают…)
Так вот: почему с оговорками? Почему не абсолютно отказались? «Почему не было высказываний абсолютно отрицательного характера?»
Что партия в общем не проводила террора, это ясно даже из обвинительной речи Крыленки. Но натягиваются такие факты: в голове одного подсудимого был проект взорвать паровоз совнаркомовского поезда при переезде в Мос кву – значит, ЦК виноват в терроре. А исполнительница Иванова с одной пироксилиновой шашкой дежурила одну ночь близ станции – значит, покушение на поезд Троцкого и, значит, ЦК виноват в терроре. Или: член ЦК Донской предупредил Ф. Каплан, что она будет исключена из партии, если выстрелит в Ленина. Так – мало! Почему не – категорически запретили? (Или: почему не донесли на неё в ЧК?) Всё же Каплан прилипает: была эсеркой.
Только то и нащипал Крыленко с мёртвого петуха, что эсеры не приняли мер по прекращению индивидуальных террористических актов своих безработных томящихся боевиков. (Да и те боевики мало что сделали. Семёнов направил руку Сергеева, убившего Володарского, – но ЦК остался чистеньким в стороне, даже публично отрёкся. Да потом этот же Семёнов и его подруга Коноплёва с подозрительной готовностью обогатили своими добровольными показаниями и ГПУ, и теперь Трибунал, и этих-то самых страшных боевиков держат на советском суде безконвойно, между заседаниями они ходят спать домой.)
Об одном свидетеле Крыленко разъясняет так: «если бы человек хотел вообще выдумать, то вряд ли этот человек выдумал бы так, чтобы случайно попасть как раз в точку» (с. 251). (Очень сильно! Это можно сказать обо всяком подделанном показании.) О Коноплёвой наоборот: достоверность её показания именно в том, что она не всё показывает то, что необходимо обвинению. (Но достаточно для расстрела подсудимых.) «Если мы поставим вопрос, что Коноплёва выдумывает всё это… то ясно: выдумывать так выдумывать» (он знает!) – а она, вишь, не до конца. А есть и так: «Могла ли произойти эта встреча? Такая возможность не исключена». Не исключена? – значит, была! Катай-валяй!
Потом – «подрывная группа». Долго о ней толкуют, вдруг: «распущена за бездеятельностью». Так что и уши забиваете? Было несколько денежных экспроприаций из советских учреждений (оборачиваться-то не на что эсерам, квартиры снимать, из города в город ездить). Но раньше это были изящные благородные эксы, как выражались все революционеры. А теперь, перед советским судом? – «грабёж и укрывательство краденого».
В материалах процесса освещается мутным жёлтым немигающим фонарём закона неуверенная, заколебленная, запетлившаяся послереволюционная история этой пафосно-говорливой, а по сути, растерявшейся, безпомощной и даже бездеятельной партии, не устоявшей против большевиков. И каждое её решение или нерешение, и каждое её метание, порыв или отступление – теперь обращаются и вменяются ей только в вину, в вину, в вину.
И если в сентябре 1921, за 10 месяцев до процесса, уже сидя в Бутырках, арестованный ЦК писал на волю ново избранному ЦК, что не на всякое свержение большевицкой диктатуры он согласен, а только – через сплочение трудящихся масс и агитационную работу (то есть, и сидя в тюрьме, не согласен он освободиться ни террором, ни заговором, ни вооружённым восстанием!), так и это выворачивается им в первейшую вину: ага, значит, на свержение согласны!
Ну а если всё-таки в свержении не виновны, в терроре почти не виновны, экспроприации почти нет, за всё остальное давно прощены? Наш любимый прокурор вытягивает заветный запасец: «В крайнем случае недонесение есть состав преступления, который по отношению ко всем без исключения подсудимым имеет место и должен считаться установленным» (с. 305).
Партия эсеров уже в том виновна, что не донесла на себя! Вот это без промаха! Это – открытие юридической мысли в новом Кодексе, это – мощёная дорога, по которой покатят и покатят в Сибирь благодарных потомков.
Да и просто, в сердцах выпаливает Крыленко: «ожесточённые вечные противники» – вот кто такие подсудимые! А тогда и без процесса ясно, что с ними надо делать.
Кодекс так ещё нов, что даже главные контрреволюционные статьи Крыленко не успел запомнить по номерам – но как он сечёт этими номерами! как глубокомысленно приводит и истолковывает их! – будто десятилетиями только на тех статьях и качается нож гильотины. И вот что особенно ново и важно: различения методов и средств, которое проводил старый царский кодекс, у нас нет! Ни на квалификацию обвинения, ни на карательную санкцию они не влияют! Для нас намерение или действие – всё равно! Вот была вынесена резолюция – за неё и судим. А там «проводилась она или не проводилась – это никакого существенного значения не имеет» (с. 185). Жене ли в постели шептал, что хорошо бы свергнуть советскую власть, или агитировал на выборах, или бомбы бросал – всё едино! Наказание – одинаково!!!
Как у провидчивого художника из нескольких резких угольных черт вдруг восстаёт желанный портрет – так и нам всё больше выступает в набросках 1922 года – вся панорама 37-го, 45-го, 49-го.
Это – первый опыт процесса, публичного даже на виду у Европы, и первый опыт «негодования масс». И негодование масс особенно удалось.
А вот как дело было. Два социалистических Интернационала – 2-й и 2½-й (Венское Объединение) если не восторженно, то вполне спокойно наблюдали четыре года, как большевики во славу социализма режут, жгут, топят, стреляют и давят свою страну, это всё понималось как грандиозный социальный эксперимент. Но весной 1922 объявила Москва, что 47 эсеров предаются суду Верховного Трибунала – и ведущие социалисты Европы забезпокоились и встревожились.
В начале апреля 1922 в Берлине собралось – для установления «единого фронта» против буржуазии – совещание трёх Интернационалов (от Коминтерна – Бухарин, Радек), и социалисты потребовали от большевиков отказаться от этого суда. «Единый фронт» очень был нужен в интересах мировой революции, и коминтерновская делегация самовольно дала обязательство: что процесс будет гласный; что представители всех интернационалов могут присутствовать, вести стенографические отчёты; что будут допущены защитники, желаемые подсудимыми; и, самое главное, опережая компетентность суда (для коммунистов дело плёвое, но социалисты тоже согласились): на этом процессе не будет вынесено смертных приговоров.
Ведущие социалисты радовались: они просто решили ехать сами защитниками подсудимых. А Ленин (он доживал свои последние недели перед первым параличом, но не знал того) сурово отозвался в «Правде»: «Мы заплатили слишком много». Как же можно было обещать, что не будет смертных приговоров, и разрешить допуск социал-предателей на наш суд? По последующему мы увидим, что и Троцкий с ним был вполне согласен, да и Бухарин вскоре раскаялся. Газета германских коммунистов «Роте Фане» отозвалась, что большевики были бы идиотами, если бы сочли необходимым выполнять принятые обязательства: дело в том, что «единый фронт» в Германии провалился, так что зря и обещания все были даны. Но коммунисты уже тогда начали понимать безграничную силу своих исторических приёмов. Ближе к процессу, в мае, «Правда» написала: «Мы в точности выполним обязательство. Но вне судебного процесса эти господа должны быть поставлены в такие условия, которые обезпечили бы нашу страну от поджигательской тактики этих негодяев». И под такой аккомпанемент в конце мая знаменитые социалисты Вандервельде, Розенфельд и Теодор Либкнехт (брат убитого Карла) выехали в Москву.
Уже начиная от пограничной станции и на всех остановках вагон социалистов штурмовали гневные демонстрации трудящихся, требуя отчёта в их контрреволюционных намерениях, от Вандервельде же – почему он подписал грабительский Версальский договор? А то – вышибали в вагоне стёкла и обещали самим морду набить. Но наиболее пышно их встретили на Виндавском вокзале в Москве: площадь была заполнена демонстрациями со знаменами, оркестрами, пением. На огромных плакатах: «Господин королевский министр Вандервельде! Когда вы предстанете перед судом Революционного Трибунала?» «Каин, Каин, где брат твой Карл?» При выходе иностранцев – кричали, свистели, мяукали, угрожали, а хор пел: