Конституционных прав высланные не лишились – ни права на отдых, ни права на труд. А о праве ехать куда хочется и жить, где хочется, ни в одной конституции мира не пишется, это все равно, что писать о праве на дыхание. Но паспортная система тем и полезна, что позволяет применить "Положение о паспортах", формально не нарушая основного закона.
Были высланы (о чем в официальной истории нет ни полслова) следующие народы: чеченцы, балкарцы, ингуши, карачаевцы, крымские татары, калмыки, греки, немцы Поволжья и другие немцы, жившие по всему Союзу.
Нарушения законности можно объяснить тем, что Сталина дезинформировали (многие и поныне так объясняют), или тем, что он слишком доверял Лаврентию Берии, или тем, наконец, что он сам ошибался. Но решение о наказании целого народа не может быть оправдано, пусть бы Берия доложил, что поймал шпиона, переодетого в грудное дитя. Пусть бы среди какого-то народа нашлось сто тысяч изменников – их вину надо, прежде всего, доказать гласным судом. И даже если их вина доказана, обвинять в измене их соотечественников – это расизм. Расизм чистой гитлеровской воды. Неужели историкам, знакомым с трудами Ленина, это надо доказывать? От того, что расистский метод применил не рядовой судья, а сам Сталин, дело меняется только в худшую сторону. Тем хуже для нас, для нашей истории.
Никакого обсуждения сталинского приказа, конечно, не было. И по сегодня никто (кроме Хрущева) и слова не произнес против этого расистского преступления, инициатору которого не то что во главе партии, не то, что в рядах ее не место, а вообще место только на скамье подсудимых.
О чем думали коммунисты, выполняя его приказ? Некоторые, вероятно, вообще не думали, а те, что размышляли об идейной стороне дела, возможно, утешались таким рассуждением (я слышал его неоднократно): если Гитлер мог вывозить нашу молодежь в рабство, то и наш вождь вправе выгонять его пособников в ссылку. Тут, незаметно для самих рассуждающих, Сталин и Гитлер поставлены рядом, и оправдание Сталина обеляет и Гитлера. Так стирается граница между тем, что дозволяет коммунисту его совесть, и тем, что превращает его в не-коммуниста.
Однако, с кем мог я делиться своими печальными мыслями в глухой станице, не имея друзей? Да и мыслей, признаться, у меня тогда было не густо. Когда живешь молча, забившись, как мышь, в угол, поневоле начинаешь и мыслить по мышиному.
Но за маленькую, совсем малюсенькую правдочку могу я вступиться? Если мой начальник стройуправления – вор и самоснабженец, могу я выступить на рабочем собрании? Могу написать в районную газету?
Моя война с неправдой на крохотном клочке Азовского побережья закончилась поражением. Начальник стройуправления дружил с районным прокурором и плевать хотел на мои разоблачения, а я сам боялся еще более грозного открытия: КРТД, троцкистский недобиток, неизвестно как попавший в нашу станицу, пытается очернить наших честных работников, строящих социализм! И я смолчал, когда вор меня уволил, и переехал в Ейск.
Ничего не изменилось для меня и там. Небольшой городок на том же глинистом берегу Азовского моря. Механический завод, ремонтный цех. Так же шабрю станины, испытываю станки, толкую о графике ремонта, – а обо всем прочем молчу в чугунном безмолвии, как эти серые литые станины.
Мне очень трудно скрытничать. Вечно сдерживать себя, вечно помалкивать на собраниях я, несмотря на свежий ахтырский урок, не мог. Ну, скажем, делился своими мыслями о бережном обращении со станками, даже если они немецкие и привезены на завод с трофейных складов (впрочем, оттуда же мы получили чудесные станки "Шкода" чешского производства). Рабочие, удостоившие искони беспартийного активиста избранием в завком, не знали, что заступаться за трофейный станок значит – преклоняться перед Западом. До поры, до времени и я не знал этого.
* * *
Казалось, все идет хорошо. Но смутная тревога точила сердце.
Объявили проверку и обмен паспортов. Каждый, кто в бедствиях войны потерял свою метрическую запись (по ним, в основном, и проверяли), должен был писать автобиографию и добиваться копии своей метрики по месту рождения. Большинство людей совсем не помнят этой проверки – она и была устроена для меньшинства, для тех, кого надо было изъять из общества. В очередь у дверей милиции к паспортисту вставали затемно, а то и часа в два ночи.
И вдруг в механическом цехе нашего завода арестовали одного за другим двух рабочих. За вторым так прямо пришли в цех средь бела дня. Весть об этом мгновенно (но шёпотом!) облетела весь завод. Сердце у меня ёкнуло. Оба арестованных побывали в лагере. Я знал, что моя виновность или невиновность – дело десятое. Жди очереди!
Не я один боялся ареста. В нашем цехе работал токарь, едва ли не лучший на заводе. Старичок такой, смирный и молчаливый. Поговаривали, что он вернулся из лагеря. На второй или третий день после арестов в механическом он скоропостижно скончался. Вытачивал сложную деталь – вдруг зашатался и стал падать. Его подхватили, повели в медпункт, оттуда – домой. Внесли в дом – через пять минут он умер.
Старика хоронили без музыки и знамени. Он был одним из лучших передовиков, но председатель завкома сказал нам:
– Знаете ли, товарищи, ведь он сидел. Неудобно как-то хоронить такого с красным знаменем. Зовите уж лучше попа.
Пришлось звать попа. Не закапывать же товарища, как собаку.
Ордер на мой арест, оказывается, был готов давно. На этаком большом, красивом, торжественно печатном бланке, не менее торжественном, чем почетные грамоты, которые я получал на заводе, подробно указывалось, почему мерой пресечения избирается арест. Сверху, наискосок, непременным красным карандашом крупная надпись: "Согласовано".
Меня арестовали с опозданием – из-за глупого случая: поднимая в одиночку тяжелую коробку токарного станка, я надорвался и слег. "Там" знали – и ждали, пока я встану на ноги. Судьба захотела доставить мне перед арестом последнее наслаждение – чтение увитого сталинскими лаврами романа Петра Павленко "Счастье". Автор художественными средствами оправдывал высылку крымских татар, намекая, что весь этот народ, включая членов партии – турецкие шпионы. Павленко, конечно, не тыкал пальцами, а все ходил вокруг да около и подмигивал.
Кому не приходилось ждать ареста, тому не сумею передать свои мысли. Вот вспомнил я Бориса Горбатова, о котором всегда старался забыть. Он был, как говорят на лагерном арго, "в законе": видный писатель, лауреат Сталинской премии. Дай-ка, попробую. Я написал несколько невинных строк: даю, мол, свой адрес, т. е. адрес моей жены, на случай, если вздумаешь ответить. А если захочешь, вышли ей немного денег взаймы, когда-нибудь отдам.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});