Товарищ Сталин прислал следующий ответ:
«Это сообщение агентства "Гавас", как и многие другие его сообщения, представляет вранье. Но как бы ни врали господа из агентства "Гавас", они не могут отрицать того, что:
а) не Германия напала на Англию и Францию, а Франция и Англия напали на Германию, взяв на себя ответственность за нынешнюю войну;
б) после открытия военных действий Германия обратилась к Франции и Англии с мирными предложениями, а Советский Союз открыто поддержал предложения Германии, ибо он считал и продолжает считать, что скорейшее окончание войны облегчило бы положение всех стран и народов;
в) правящие круги Англии и Франции грубо отклонили как мирные предложения Германии, так и попытки Советского Союза добиться скорейшего окончания войны.
Таковы факты.
Что могут противопоставить этим фактам кафешантанные политики из агентства "Гавас"?»
Для ясности надо (еще раз напомнив, что речь идет о войне Франции и Англии против Германии в 1939 году) представить себе, что означало бы принятие "мирных предложений" Гитлера, поддержанных Сталиным, и какое из них получалось "облегчение всем странам и народам".
Сей "мир" означал закрепление "статус-кво". А оно было таково: Гитлер к тому времени оккупировал Голландию, Бельгию, Норвегию, Данию, Югославию, Чехословакию, Грецию, Францию до Парижа, Польшу до Западной Украины и Белоруссии,[61] а Италия, Испания, Венгрия и Румыния были его союзниками, точнее – сателлитами. Особо следует вспомнить Польшу. В декабрьском номере журнала «Мировая политика и мировое хозяйство» за 1939 год (№ 12, стр. 149) читаем: «19 декабря Президиум Верховного Совета СССР ратифицировал договор о дружбе и границах между СССР и Германией, заключенный 28-го сентября 1939 года в Москве». Да, был такой договор, даже карта в газетах была напечатана. Карта фиксировала раздел Польши после подлого нападения на нее Гитлера 1-го сентября 1939 года, раздел, означавший фактическое уничтожение Польши как государства.
Между тем, в наших учебниках и в так называемых научных трудах ныне тщательно обходят этот договор, подменяя его ссылкой на пакт о ненападении, заключенный ДО того, как Гитлер отхватил часть Польши, а мы – Западную Украину и Западную Белоруссию. Пишем о пакте о ненападении, а про договор о дружбе и границах молчим, словно его и не было.
Кого порочит этот второй, сентябрьский, договор, ясно. А кого порочит подтасовка исторических фактов, умолчание об антинародной политике Сталина накануне нападения на нашу страну? Неужели можно всерьез воображать, что правда, замазанная белилами ретушеров истории, так и останется замазанной, что белила никогда не смоются?
Когда историческая наука становится служанкой конъюнктуры, она уже не наука. Честные исследования не умаляют, а укрепляют славу Красной армии, сумевшей победить в войне, несмотря на бесславные просчеты Сталина. А неправда глубоко оскорбляет благородную память погибших.
На душе младшего военного поколения, самого цельного и драгоценного поколения войны, не лежало скрытой тяжести, что давила душу нам. Но чем легче им было тогда, тем тяжелей и горше стало им впоследствии. Противоречие между высшей революционной задачей, завещанной отцами, и низкой практикой Сталина, приняв чудовищные размеры, дошло и до них, неизбежно неся горечь и боль. Но разве можно жалеть о том, что их глаза открылись? Честным людям горько не от познания правды, а от запоздалости ее познания. А бесчестным досадно, что ее не удалось скрыть навеки.
Так можно ли отделить пережитые народом страдания от того, что столь умножило их? Во сколько жизней обошлось народу лежащее в самом существе сталинского руководства недоверие к своим – рядом с непостижимым доверием к честному слову Гитлера?
Были, вероятно, люди, видевшие и понимавшие скрытую суть явлений. Мне и смотреть не хотелось. Меня радовало, что я становлюсь все равнодушнее к политике. Меня радовало, что скоро вернусь домой и обниму маму и детей. Правда, с мамой удалось увидеться нескоро. Я не захотел возвращаться после войны в Люберцы, откуда в 1936-м меня забрали в лагеря.
По всей видимости, я не герой. На передовой мне удавалось преодолеть инстинкт самосохранения – на помощь приходило все полученное воспитание: прочитанные книги, внушенное родителями чувство долга, незабываемая комсомольская юность, желание доказать сержанту Егорову, что и евреи чего-нибудь да стоят…
А после войны… Снова идти в тюрьму? Снова допросы и шантаж? Снова палатки на Усе? Снова жить среди рецидивистов и педерастов? И знать, что народ снова убоится даже вспомнить тебя, и детям наплетут о тебе горы лжи? Нет, я не герой. Я боялся еще одного лагеря.
Я боялся лагеря. Побывавшие в отпуску офицеры, рассказывая о Москве, вскользь упоминали: документы проверяют – и строго. А если установят, что я жил здесь когда-то? Я боялся и Люберец.
* * *
В двадцатых годах многие комсомольцы в ответ на анкетный вопрос о национальности делали прочерк или писали «интернационалист». Даже в 1936 году, во время испанских событий, мы чувствовали себя как бы солдатами интернациональной бригады, сражавшейся под Мадридом. Мы ждали революции хоть в одной стране Запада. Но с первого дня войны, начавшейся на нашей земле (вопреки сталинским заверениям, что мы будем «бить врага на его территории»), мы почувствовали – вероятно, именно потому, что война началась в Бресте и Минске, а не в Кенигсберге и Кюстрине, – всем существом почувствовали: мы – русские!
О том, что я – еврей, имеющий свои, не менее серьезные счеты с нацизмом, я по-настоящему узнал не в первый год войны, а лишь тогда, когда со своей частью вступил на землю, бывшую еще недавно под оккупацией – и узнал не от своего командования. В политбеседах, проводившихся с нами, солдатами, ни разу за все годы не сообщали нам о полном уничтожении евреев на оккупированных территориях – даже, когда мы стояли у Варшавы, пережившей восстание в гетто.
В народе произошел настоящий взрыв национального самосознания. Оно может ненадолго заглохнуть, но когда ты видишь, что над твоим народом нависла опасность уничтожения, и детям твоим, жене твоей и родителям твоим угрожает смерть только за их принадлежность к этому народу, – в тебе просыпается сознание своего единства с ним. Именно угроза всеобщей смерти, а не приказ главнокомандования рождает это сознание. А потом приходит победа, как его результат. Так происходило не только в нашей Отечественной войне, но и в войнах других народов, когда перед ними вставала угроза уничтожения. У них был выбор только между победой и смертью. Защищали свою землю, потому что защищали существование своего народа. Боролись за отечество, потому что боролись за жизнь своих детей.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});