– Братик, а мне привези каш…
Каш – это нечто вроде клейстера, вернее, студня, приготовленного из вареной и створоженной массы, куда добавляют чуточку сахару. Каш очень вкусен, настоящее лакомство. Прежде им торговали по селам продавцы браги – турки или болгары, приезжавшие из города. После войны, принесшей нам холеру, турки и болгары пропали. Но дети не забыли любимого лакомства. Хочется им каша, просят привезти. Вот и Штефан просит, хоть и не знает, что это такое.
Брат Ион и сестра Рица жаждут побывать на ярмарке. Но для этого им нужны деньги. Оба крутятся возле меня.
– Дарие, ты что же, так ни одного бана в городе и не заработал?
– Ни одного.
Я креплюсь. Решил не давать им ни гроша. Пусть сами добывают, коли надо. Да они больше и не пристают. Брат Ион смотрит на меня презрительно:
– Ну и жмот! Как бабка из Кырломана…
Рица обходится со мной еще суровей. Долго смотрит на меня, особенно на мои ноги. Разглядывает на левой ноге сбитые, кровоточащие пальцы. И произносит сквозь зубы только одно словцо. Одно-единственное слово бросает мне в лицо:
– Хромоногий…
Прежде это слово обжигало меня, как удар кнута. А теперь мне наплевать. Меня давно уже так обзывают. Я привык.
– Ну и что? Денег все равно не получишь…
– Значит, есть деньги?
– Нет, да если бы и были, тебе бы не дал…
Сестра ушла надувшись.
Не знаю, как они исхитрились, что придумали, только к вечеру их злость поостыла. Деньги для ярмарки нашлись. Как я потом узнал, каждый обязался попу Бульбуку отработать две недели на уборке кукурузы, и всего за две леи! Билет на поезд туда и обратно стоил девять сто банов. Значит, на все прочие траты оставалась одна лея и десять банов. Такую кучу денег не придумаешь, как и истратить!
Они не простили мне, что я не дал взаймы. Радовались, что разжились, но мне прощения не было. Посмотрят на меня – как палкой огреют…
И Рица, и Ион, и другие – больше половины села – в лихорадочном волнении. Еще бы! Завтра в Турну ярмарка, а они любой ценой стремятся туда попасть. И поедут…
Только госпоже Полине, жене нашего двоюродного брата Димозела, ярмарка ни к чему. Она была там в прошлом году. И в позапрошлом, вместе с мужем Никулае. А теперь не едет. Никулае лежит, вытянувшись, на постели, – неподвижный, похолодевший, с распухшим горлом.
Мать сообщает мне:
– Нынче утром помер твой двоюродный брат Никулае!..
– С чего вдруг?
– Отравился…
Никулае Димозел привез, жену из города. Одел с иголочки. Сам тоже приоделся. Выстроил дом у самого шоссе. И перевел его на имя жены.
– Дом на мое имя запиши, слышь, Никулае? Чтоб я с пустыми руками не осталась, если с тобой что случится. Сам ведь меня из города взял, на деревенскую муку. Вот и пусть за мою несчастную жизнь мне хоть какое утешение будет.
Мог ли Никулае пойти против ее желания? Не мог… Вот и получилось – земля под дом куплена на братовы деньги, а записана на имя жены. Дом выстроен на его сбережения, а записан опять на жену.
– Да ты не беспокойся, Никулае. Из дому я тебя не прогоню. Мы ведь согласно живем…
И верно, жили они в согласии: госпожа приказывала, брат подчинялся. Как же тут не в согласии жить? Каждый день хорошая еда, каждый день новые платья, туфли…
У Никулае завелась дурная привычка. Вроде как из-за горла все и началось. Привычка эта и за другими водилась. Особенно за сельскими чиновниками. Сидит он, бывало, на своей почте. И вдруг чувствует – пересохло в горле, першит. Мыслимое ли дело – целый день горбиться за столом, корпеть над бумагами, когда в горле першит? Тем более что промочить его – проще простого?
Почувствовав, что першит в горле – а ощущение это появлялось довольно часто, – Никулае Димозел поднимался со стула и говорил Войку, почтальону:
– Подойди к телефону, если позвонят из управления.
Главное почтовое управление находилось в Турну. Оттуда жителям нашего села и всем, кто жил по долине Кэлмэцуя, пересылали и письма от призванных в армию сыновей, и извещения из банка об уплате процентов…
Димозел переходил через дорогу – аккурат напротив собственного дома его всегда ждали широко распахнутые двери корчмы Томы Окы, открытой с утра до вечера.
– Эй, Тома, стаканчик тесковины[16]!
Опрокинув стаканчик-другой, брат чувствовал облегчение.
– Плесни еще, Тома!
И Димозел, сдвинув котелок на затылок, возвращался на рабочее место. Составлял счета. Писал. И снова чувствовал сушь в горле. Опять переходил шоссе и заглядывал в корчму. Поначалу его прогулки от почты до корчмы и обратно были не слишком часты: два-три раза утром, еще два-три – после обеда и разок вечерком, на сон грядущий… Потом прогулки участились. Посидит на почте часок – и в корчму. Потом повадился бегать через каждые полчаса и под конец – каждые пятнадцать минут. Жалованье Димозел получал немалое, да ежели каждый день его разменивать и швырять мелочь в корчме на стойку – никаких денег не хватит… А привычка уж завелась, отделаться от нее трудно! Можно, конечно, если захотеть! Однако для моего брата это оказалось невозможным…
В один прекрасный день на почту нагрянул инспектор.
– Открой кассу!
Никулае открыл.
– Считай деньги!
Никулае сосчитал.
– Открой табачный склад!
Открыл Никулае склад с табаком. Пересчитал оставшиеся пачки.
– А теперь открой и шкап с марками и полисами!
Проверили и там. Подсчитал инспектор цифры. Подвел итог. Никулае Димозел сидел рядом, бледный как смерть. Хорошо еще, инспектор оказался его старым приятелем.
– Слушай, дорогой, мне не хочется быть причиной твоих несчастий. Однако в кассе у тебя недостает двух тысяч двадцати двух лей. Я задержусь здесь на денек-другой. А ты раздобудь деньги и верни на место. Иначе я буду вынужден составить протокол и потребовать твоего ареста за растрату казенных денег.
Никулае Димозел поблагодарил. Прошел в комнату к жене, госпоже Полине, и поведал ей о случившемся.
– Ну и что же? Зачем ты мне все это рассказал? Я-то тут при чем? Сам пропил, сам и верни…
– Но мне неоткуда взять. Я и так задолжал, покупая участок. И когда дом строил. С долгами-то я расплатился. Правда, участок и дом записаны на твое имя, но ведь платил за них я заработанными мной деньгами. Где теперь мне взять взаймы, да еще такую сумму? Сама посуди – две тысячи двадцать две леи. Кто мне такие деньги под расписку одолжит? У нас выход один: занять деньги в банке, а ты, как владелица дома, за меня поручишься. Дом мы заложим…
– Что? Заложить мой дом? Это чтобы ради тебя я заложила свой собственный дом?! Да что я, с ума сошла? И не подумаю. Выпутывайся как знаешь…
– Да ты погоди, Полина. Подумай до завтра.
Госпожа Полина подумала. Однако вовсе не о том, как заложить дом. Совсем о другом. Переоделась, переобулась, причесалась, надела шляпу, прихватила свою сумочку и, как была в короткой и узкой в шагу юбке, словно стреноженная, засеменила к станции. Взяла билет, села в поезд и укатила к родственникам в Рушь…
Никулае не терял присутствия духа. Ждал, что жена вернется. Каждый час приходили и уходили поезда, которыми она могла бы приехать, но госпожа Полина так и не приехала. Никулае пошел в корчму. Там еще никто не знал его тайны. Как обычно, заказал тесковины, потом еще и еще – и все целыми стаканами. Промочив горло, вернулся на почту… Инспектора не было – он пошел на станцию поесть…
На кухне в шкафу Димозел отыскал большой ком каустика. Взял и растворил в кружке воды. Закурил. Выкурил одну сигарету. Потом еще и еще. Выкурил несколько пачек. Курил всю ночь, до рассвета.
Прежде в его доме не бывал никто: госпожа Полина с палкой стояла у двери и, покуда не вытрешь с башмаков грязь, не пускала на порог. Теперь Никулае, куря, швырял окурки прямо на ковер. Под утро весь ковер был усеян сотнями окурков – сигареты были выкурены наполовину либо только начаты. Кое-как примятые каблуком, они не все погасли и тлели вместе с ковром. Когда забрезжил рассвет, Димозел выпил каустик. Но умер не сразу.
Почтальоны нашли его скорчившимся на постели, с кулаками, прижатыми к горлу. По телефону вызвали госпожу Полину и сообщили о случившемся.
– Никулае нынче ночью отравился, – прошептал в телефонную воронку писарь.
– И что? Умер? – последовал вопрос госпожи Полины на другом конце провода.
– Мне очень грустно это сообщать, но другого ничего не остается. Да, он умер.
– Вот и прекрасно…
И госпожа Полина повесила трубку. Весть о смерти дошла до тетушки Дины, матери Никулае. И она приплелась взглянуть на сына – он лежал вытянувшись, с вспухшим горлом. Заголосила старуха не своим голосом. Потом затихла и спрашивает у деревьев, растущих вокруг:
– Как сынка хоронить буду? На какие деньги?
– Не реви, бабка! Я сама его похороню, – ответила Полина, поспешившая вернуться из города.