Николай Павлович слушал Бестужева со смешанным чувством антипатии, любопытства и невольного уважения к этому человеку, так не похожему на сотни других, с которыми он сталкивался в своей жизни. Бунтовщик отнюдь не просил о смягчении своей участи, не довольствовался ответами на вопросы о сокровенных мыслях, но еще и пытался обратить его, императора, в свою веру! Какой бы дерзостью это ни звучало, но у Николая все чаще возникала мысль, что такого человека, как совершенно не пекущегося о личной выгоде, гораздо выгодней иметь среди своих сторонников, а не врагов. Выгодней для самого престола…
— Твои советы, Бестужев, стоят того, чтобы их обдумать. Повторяю: я намерен изменить существующие порядки к большей пользе россиян. Но поставь себя на мое место. Много ль сделает монарх, коего окружают лукавцы и своекорыстные царедворцы? Ведь не Аракчееву поручать мне составлять прожекты реформ. Ты мне подал новые и справедливые идеи, во многом открыл глаза. Я же, как никто другой, нуждаюсь в помощи умных и честных людей. И первым из них мог бы помочь мне ты.
— Я? — воскликнул Николай Александрович. — Но как? Я узник, обвиняемый в государственной измене.
— Но я ведь могу и освободить тебя. И сделаю это, если ты обещаешь верной службой мне искупить свой грех. Я слышал о тебе много хорошего. Так употреби с пользой свои способности.
— В том-то и дело, государь, — с огорчением сказал Бестужев, — что вы слишком много можете делать по своему усмотрению. Я же хочу, чтобы каждый поступок проистекал из закона, а не одной вашей угодности. Поэтому вашу милость я принять не могу.
— Что ж, ты и здесь откровенен, — царь встал, давая понять, что беседа окончена, — но я не забуду нашего разговора.
Он подошел к столу, налил вино в два бокала. Поднял свой, а второй подал Бестужеву:
— За процветание России. — Хотел добавить: «Но пока я жив, революция останется при вратах России». Однако не сказал, только добавил: — И все же тебя я готов спасти.
* * *
В Петропавловскую крепость Бестужева вел конвой с саблями наголо. Они миновали полосатую будку часового и вошли в комнату коменданта — генерала Сукина. У него деревянная нога, скрытая ботфортом, лицо побито оспой, но не злое, на голове старомодная треуголка с черным султаном. Прочитав записку царя: «Содержать в строгости, дать бумагу и перо, разрешить писать, что хочет, и передавать мне», Сукин представил ему человека с провалившимся носом, в сюртуке с красным воротником:
— Плац-майор Подушкин проводит вас на вашу новую квартиру.
Новой квартирой оказался Алексеевский равелин. Николая Александровича остригли, выдали уродливый колпак, арестантский халат, войлочные шлепанцы и подвели к двери пятнадцатой камеры. Двое часовых с перекрещенными ружьями разомкнули их и впустили в камеру. При свете глиняной плошки с салом он разглядел тощий тюфяк на узкой деревянной кровати, прикрытый серым солдатским одеялом, грязную пестрядную подушку, окно, забеленное и забранное решеткой.
Несмотря на то, что Бестужев уже три ночи не спал, он не сразу заснул сейчас. Думал о матери, сестрах, о Любови Ивановне, о своем разговоре с царем. Может быть, и правда, захочет тот улучшить государственные порядки, прислушается к их голосам, найдет путь к добру. Хотя было в царственном тезке — его холодном взгляде — что-то отталкивающее. Вероятно, неспроста шла о нем, как о командире бригады, молва, что собственноручно избивал солдат, был груб с офицерами, злопамятен. Но, может быть, это слухи, преувеличения? В беседе он сказал: «Зачем вам революция? Я сам революция и сделаю все то, чего вы стремитесь достигнуть…» А если это так?
Потом мысли Николая Александровича перешли к его братьям. Как разны они: поэтичный, одухотворенный Александр, энергичный, жаждущий действий Михаил, мрачный, с сумасшедшинкой в глазах Петр, молчаливый, сдержанный Павел. Но все они — бесстрашные правдолюбы…
Заснул он уже под утро и проснулся, когда солдат принес кусок черного хлеба, кружку кваса. Вскоре в каземат пришел Подушкин. От него несло винным перегаром, красное, звероватое лицо было сумрачным. Он вручил пакет с черной печатью «От Следственного комитета капитан-лейтенанту Бестужеву». Положив на стол бумагу, чернильницу и перо, сказал:
— Там вопросы. На них надо ответить. Срочно.
* * *
Супруга Николая Павловича Романова, старшая дочь прусского короля Фридриха Вильгельма II — Шарлотта, в православии приняла имя Александры.
Была Александра Федоровна худощава, тонконога, а ее кукольное, словно бы фарфоровое, лицо казалось всегда настороженным. Она обожала своего Нику, оправдывала его склонность к телесным наказаниям солдат, безоговорочно одобрила расправу на Сенатской.
Плохо говоря по-русски, Шарлотта, услышав о том, что произошло тогда на площади, бросилась дома перед мужем на колени и, целуя его руку, орошая ее слезами, все повторяла:
— Du bist unser Better… unser Held![43]
Николай тоже любил свою супругу. Как-то в день ее ангела — она была на два года моложе его — он возглавил кавалергардский полк, шефом которого была Александра Федоровна, и отдал ей честь, когда она стояла на одной из террас дворца. На ней тогда было закрытое белое платье из гроденапля, отделанное блондами, шляпка из белого крепа с султаном из перьев марабу. В эту минуту лицо Александры Федоровны приобрело выражение властности и стало очень похожим на лицо ее отца.
Когда Николай после разговора с Бестужевым пришел в ее спальню, Александра еще не спала. Сидела перед зеркалом в платье из брюссельских кружев на розовом чехле и словно изучала свое лицо. Он устало присел рядом, на постели, рассказал о своем разговоре, как он назвал, с одним из главарей сатанинской шайки.
— Ты знаешь, умнейший и потому наиболее опасный. Вздумал меня учить, как править… И наверняка на следствии никого не назовет. Скорее, сгниет в Сибири… — Помолчав, добавил: — А жаль. При своих способностях мог быть мне хорошим слугой.
Он вышел, пока она разделась и легла. Возвратившись, стал перед постелью на колени, припав щекой, прошептал:
— Императрица моя…
Глава шестая
В КАЗЕМАТЕ
Как ни темно и скорбно было
Вокруг меня — мой ум и взор
Ласкало дальнее светило,
Стихии тьмы наперекор.
Я знаю дедов честь и славу,
И я наследник их по праву.
Дж. Байрон
«Вопросные пункты», переданные Бестужеву плац-майором Подушкиным, выспрашивали: «Каждодневно ли бываете на исповеди и у святого причастия», «Что побудило вас к злому намерению», «Кто был вашим учителем и наставником, способствовал укоренению в вас вольнодумнических и либеральных мыслей?»
Николай Александрович на вопросы отвечал, тщательно взвешивая каждое слово: «В тайное общество вступил, соболезнуя сердцем о неустройствах и злоупотреблениях в моем отечестве и всегда желая видеть средства к исправлению беспорядков и улучшению существующего управления». Об «укоренении вольнодумнических мыслей» хотел было написать: «Лет семь тому назад прочитал книгу „Путешествие критики“. Автор ее, некий господин С. фон Ф., рассказывал такой случай: десятилетний сын помещика говорит своему девятилетием у брату: „Когда я буду настоящим барином, так стану сечь людей еще больше, нежели батюшка“. — „Так и должно, отвечал другой. — Я часто слышу от матушки, что без побоев от них добра не видеть, а бить их ничуть по грех, лакей хуже собаки“».
Да раздумал писать — длинно.
На вопрос: «Откуда вы заимствовали свободный образ мыслей?» — ответил: «Из здравого рассудка».
Подумав над вопросом: «Кто именно были основателями и членами тайного общества?», написал: «Будучи в обществе немногим более года, не мог доподлинно узнать всех имен. Члены, кои давно существуют в обществе, должны сие знать лучше моего».
…Сидел Бестужев в том самом Алексеевском равелине, где Петр I убил своего сына Алексея, а в царствование Екатерины II умерла от чахотки княжна Тараканова, обманом привезенная из Италии графом Орловым. Камера была словно гроб повапленный. Однажды утром, когда Бестужеву принесли горьковатую гречневую кашу-размазню в оловянной тарелке, на обороте прочитал он процарапанное:
Тюрьма мне в честь, не в укоризну,За дело правое я в ней,И мне ль стыдиться сих цепей,Когда ношу их за отчизну.
«Не Рылеев ли написал?»— подумал Бестужев.
Камни равелина, как запекшиеся стоны, хранили тайны и отчаяние. Сколько бессонных ночей провели здесь узники, с какими надеждами и мечтами простились? Там, за толстыми стенами, за рвами шла своя жизнь: скрывала свою муку Люба, изошли слезами матушка и сестры, судорожно дышал город, притаились несчастная Россия, Сенатская площадь, омытая кровью… Все так же возносился к хмурому небу адмиралтейский шпиль, отбивали куранты час за часом, торопя историю. Запахнув меховые полости, мчались по Невскому в санях господа следователи и, словно бы их устами, кричали возницы: «Поберегись!»