Напрасно нам казалось, что все эти эпизоды случайны, что они исходят из особенностей психики Прокушева, его капризов; нет, жизнь меня убеждала: атака на нас, да и на все русское, патриотическое, реалистическое ведется планомерно, и тут не предвидится перемирия.
В литературной среде, издательских сферах кипели те же процессы, что и в журналистике,- только здесь, как я теперь понимал, атаки ведутся планомернее, нажим сильнее – здесь линия фронта проходит ближе к противнику, бои горячее.
«Тайный следователь», конечно, поднабрал материала о Сорокине – может быть, больше сплетен, наговоров, чем реальных фактов. Я тут не стану их муссировать, но скажу: Сорокин сник, потух, он уже был не тот боевой, уверенный в себе парень, не возмущался директором, не требовал от меня решительных действий. Несколько раз по дороге в столовую он мне говорил: «Я тебя не предам». Я ему на это однажды заметил:
– Предателей мы на войне убивали. Ныне же в новой бесшумной войне они погибают сами. Их сжигают угрызения собственной совести и ненависть бывших друзей.- Подумал немного и добавил: – А кроме того, поэт и не может стать предателем. О чем же он тогда будет писать в своих стихах?
Сорокин мне на это ничего не сказал.
Валентин все глубже уходил в себя, он как бы отошел в тень, затаился и ждал удара.
Впрочем, в иные дни оживлялся. Снова подступался ко мне с расспросами:
– Ты был журналистом, скажи: могут они пальнуть по мне фельетоном?
Ему хотелось выложить передо мной все, что выудил тайный следователь, но он не решался, сказал только об аттестате зрелости. Я же, хотя и знал кое-что, повторяю, не верил и не верю сейчас в его юношеские «художества». Живу по Библии – «Не судите, судимы не будете». Но можно ли пройти мимо тех поистине ювелирно-химических кружев, которые плелись вокруг нас мастерами вязать, по выражению Свиридова, мокрые узлы! Уж так они изловчатся и так завяжут! Вот и в случае с Сорокиным: кому из нас с вами в голову придет послать эмиссара, следопыта? И столько навязать узлов! Один другого крепче.
«Узлы» завязывают неспроста, не ради спортивного интереса, «узлы» – это бои и атаки, минные поля и артобстрелы, это боевые средства и приемы нашего противника в третьей мировой Идеологической войне с советскими народами, прежде всего с русским. Примерно в то время Организация Объединенных Наций официально заклеймила сионизм как разновидность расизма. Ныне многими учеными доказано, что в своих захватнических человеконенавистнических целях сионизм идет дальше фашизма, он злее гитлеровского рейха, он – старший брат фашизма, его идеолог и наставник.
Могут возразить: «узлы» затягивали еврейские прислужники,- не обязательно они сионисты!
Не хочу вдаваться в дебри теории. Прямых доказательств для политических аттестаций у меня нет. Скажу лишь, что все журналисты, литераторы и издатели, вязавшие против нас, русских, «узлы», были единодушны и смыкались в одном: в отношении к евреям. Они защищали только евреев, тянули в газеты, журналы, издательства только евреев,- не знали и не хотели знать других авторов, и тем более сотрудников, кроме как «своих да наших».
В самый разгар горбачевской перестройки в Москве была создана сионистская организация; могу утверждать, что она давно существовала в нашей стране, особенно в сферах идеологии, а ныне только вышла из подполья. Для сионистов с перестройкой засветила новая заря.
После визита челябинской делегации Сорокин стал больше жаться ко мне. Во время работы подолгу сидел в моем кабинете, после работы вместе ехали, потом долго шли пешком домой. На обед ходили в соседний парк, ели белый хлеб с молоком. Валентин мало говорил, тяжелые думы одолевали его.
– Ты чего смурной такой? – спрашивал я, стараясь не подавать никакой тревоги.
– Ничего. Так. Задумался.
Несколько раз он заговаривал о журналистах из «Литературной газеты».
– Зря ты тогда не пошел в «Пекин». Посидели бы.- Потом добавлял: – Откроешь однажды газету, а там фельетон. Могут ведь, а? Как ты думаешь?
Мысль о фельетоне стала навязчивой. Я говорил, что фельетона не будет.
– Ну что про тебя напишут? Шалость юношеская, проказа рабочего парня. А хоть бы и отважились, так славы бы тебе прибавили.
Рассказал эпизод с поэтом Ж. Это было еще до войны. «Правда» напечатала о нем статью: «Враг среди нас». Поэт, боясь ареста, в тот же день уехал из Москвы, скрывался в лесах, дальних селах. В Москву вернулся в первые дни войны. Зашел в Дом литераторов, идет в буфет, а ему навстречу товарищ. «Вася, ты?» – «Я».- «Где же ты пропадал? Мы все тебя искали, хотели поздравить».- «С чем?» – «Ты стал знаменитым. "Правда" о тебе писала».- «Ругала?» – «Ругала?… Может быть. Но какая разница! Кто помнит, ругали тебя или хвалили – важно имя твое на весь свет протрубили. А так-то, кто бы тебя знал! Слава к тебе пришла – вот что важно!»
Сорокин улыбнулся. Взгляд его карих беспокойных глаз засветился надеждой,- авось, пронесет! И тогда вновь потечет его счастливая, полная удач и вдохновений жизнь. Он, конечно же, сейчас на коне. Никогда не поднимался так высоко и по службе, и в своем творчестве. Едва войдет в издательство, его окружают поэты, к нему идут сотрудники,- у него в руках и власть, и деньги. Почти любому поэту, даже маститому, он может отказать в публикации,- найдет причины,- но может и одарить, сделать счастливым и даже знаменитым. От этого сознания силы и величия жизнь становится богатой, каждый день как праздник. Ну, а это вдруг возникшее препятствие – временный испуг. Он пройдет, от него останется лишь неприятное воспоминание. Говорит же вот Иван, мой друг, что газеты ищут важного, общественного. Он-то уж знает. Сколько лет работал в газетах!
– Отчего Шевцов меня не любит? – спрашивает вдруг Сорокин.
– С чего ты взял? Ему твои стихи нравятся.
– Не любит. Я знаю. Мы когда к нему приходим, он на меня не смотрит. И никогда не спросит, что пишу, как живу. Вижу я.
– Сердце не ошибается, Шевцов действительно недолюбливает Сорокина. Говорит мне: «В стихах его нет лирики. И любви нет. А это значит – злой, не любит никого. Таким поэзия не дается».
– А вот ты, Валя,- спрашиваю в свою очередь,- почему Кобзеву книжку хорошую не дашь? Мужику под пятьдесят, двадцать раз издали – и все книжки тощие, и обложки мягкие. Пора бы и однотомник иметь.
– Кобзев – поэт слабый.
– А Маркова Алексея? Тоже несолидно издаем. Я вчера посмотрел ваши планы – опять хилые книжонки. Одному – четыре авторских листа, другому – пять. Книжки как брошюры.
Сорокин молчит. Я продолжаю:
– Фирсова тоже. Издать бы хорошо.
– И Фирсов слабый.
– Ну вот – и Фирсов! А между тем Шолохов любит его.
– Мало ли что! Это неважно.
Я наседаю:
– Я как-то вам предложил Николая Рубцова издать красиво. В подарочном виде. А ты что сказал? «У него мало стихов». А я ведь знаю, что это не так. По-моему, тебе, Валентин, широты не хватает. Поэты, как артисты, не любят соревнователей.
Рассказал, что недавно прочел несколько не издававшихся ранее писем Л. Собинова. Он своей жене сообщает из Милана, что у него нашелся враг – певец Мазини. Этот «алчный» старец ходит везде и «ругает меня на все корки»,- жаловался жене Собинов. А в другом письме сам же уподобляется Мазини – ругает «на все корки» Шаляпина. А? Нехорошо ведь? Нет ли и в вашей поэтической среде такого «соревнования»?
Сорокин снова стих. И потух. Упреки мои больно задевали его, он чувствовал в них большую долю правды. Сказал:
– Кобзеву дадим однотомник. Фирсову – тоже, и Маркова Алешу издадим как следует. Ребята заждались. Сколько же им ходить в коротких штанишках!
Раньше, приезжая на дачу, он не любил ходить к моим друзьям, особенно к поэтам. Бывало, идем мимо Кобзева, я заворачиваю к Игорю, а он упирается. Не хочет.
– Между вами что – кошка пробежала? – спрашиваю Сорокина. Он пожимает плечами.
– Да нет, вроде бы не было между нами никакой размолвки.
– Ну так что же – зайдем?
Игорь Иванович принимает нас со своим обыкновенным радушием, проводит в комнату с печью, расписанной им в манере русских сказок, усаживает за стол и тут же принимается готовить чай, как он обыкновенно делает. Одет он в толстый темный свитер, просторные брюки, голова у него в густой шевелюре вьющихся серебряных волос, и так же почтенной изморозью отливают на свету бакенбарды, аккуратная бородка.
Кобзев ведет почти отшельнический образ жизни. Ему скоро исполнится пятьдесят, и он лишь в молодости несколько лет работал в «Комсомольской правде». С начальством ладить не умел, во всем повиноваться не хотел – ушел из редакции и с тех пор нигде не работал. Впрочем, «на свободе» работает очень много. Изучает философию, историю религий, общую историю, но особенно историю нашей древней отечественной культуры. Его давний сердечный интерес – «Слово о полку Игореве». Он много лет производил изыскания новых материалов, стал большим авторитетом по части нашего главного древнерусского поэтического памятника,- возглавил народный музей «Слова о полку Игореве», недавно сделал свой перевод поэмы. Но теперь занят новым, еще более древним памятником русской литературы – «Влесовой книгой».