На той тропке, что вела к златоградскому тракту, показался небольшой отряд с Гаврилой Спиридоновичем во главе. Люб был людям Серебрянский князь. С детства Гаврила Спиридонович был спокоен и рассудителен, словно староста какой-нибудь махонькой деревеньки. Еще будучи бутузом, выйдет, бывало, во двор, встанет на крыльце и давай кур пересчитывать, а потом птичницам допрос, куда, мол, Хохлатка делась или, скажем, почему в сырых яйцах недобор, он ведь точно знает, сколько куры в день приносят, стало быть, воровство. Старики посмеивались, одобрительно меж собой толкуя, что вот подрастет Гаврила – будет у Серебрянска хозяин не чета прочим, которые только и горазды деньги по столицам проматывать. Так и вышло – заняв место отца, юный серебрянский владетель только дважды и съездил в Княжев. Первый раз – сообщить, что батюшка скончался, а второй – когда с боровчанами судился из-за межей. Налоги Гаврила Спиридоныч платил исправно, в политику не лез, считая ее делом гиблым, чурался каких-либо союзов и благодетелей, всем говоря, что надеется единственно на милость Великого Князя да Пречистой Девы и в других покровителях не нуждается. И вот, надо же, политика сама пришла к нему. Правильно говорят: сколько бы карась ни прятался, а со щукой все равно переведается.
Свита при нем была невелика – писарь да три гайдука, из которых старший, Михайло Филиппович, числился воеводою серебрянским. Выехали они в три часа ночи, и всю дорогу сердце екало: то звери странные путь пересекали, то плакал в чащобе кто-то зловеще. Один раз выскочил прямо на них израненный, обезумевший конь, и Филипыч больше не вкладывал саблю в ножны, вертел седой головой, коря вслух себя за то, что, видимо, прохлопал ушами гнездо разбойничье, а сам нет-нет да трогал рукой образок Пречистой Девы на груди. Гаврила Спиридоныч за это дружеское двуличие его не осуждал, а даже, наоборот, был благодарен, что не напоминает ему лишний раз, какое наследство он получил, не пугает злыми духами и ведьмовскими проделками. Молодые гайдуки и писарь делали вид, что верят воеводе, что это разбойники в ночи лес валят, и визжат дикими голосами, и зыркают из темноты красными глазами с вертикальным зрачком. Только под утро нежить утихомирилась, зато стало понятно, что творится вокруг нечто нешуточное. Увидев еще пару загрызенных лошадей поперек дороги, Серебрянский князь загрустил, а как добрался до Вершинина, так и опечалился. Не так уж и велик был его удел, чтобы целые поселки терять.
– Ну-ка дуй в рожок, Федька, – велел он писарчуку, – чтобы все знали, что хозяин приехал.
Охотничий рожок взвыл пискляво и пронзительно. Вскоре за Гаврилой Спиридоновичем тянулась если не кавалькада, то пеший отряд точно. Шли поселяне: не только бородатые мужики с вилами, но и бабы с кричащим выводком на руках, ругая на чем свет стоит ведьм. В придачу еще с полдюжины каких-то покусанных, испуганно тявкающих кобелей бежало за князем. Так что, добравшись до дома Мартиной ставленницы в Вершинине – Нади Беленькой, Гаврила Спиридонович уже примерно представлял, что здесь произошло и как боярский сын Адриан Якимович отстаивал его собственность, не жалея живота.
Увидев его, Мытный взлез на своего белого красавца, постаравшись побольше прикрыть епанчой замаранную одежду. Гаврила Спиридонович усмехнулся: уж до чего эти столичные Церемонны и высокомерны, не поленился на коня взгромоздиться, а не было бы коня – на крыльцо бы вскочил, чтобы вровень с Серебрянским стоять. Очень им эта спесь жить мешает, душит аж и на преступление толкает порой. Вот он чиниться не стал, а, поклонившись, степенно спешился первым, хотя по идее мог сразу крикнуть народу, чтобы вязали бунтовщика.
Все, что мне сумели добыть на обед, – это немного вареной репы. Запасы, какие были в кладовых, протухли, у кого ни спроси. А за скотину, ту, что не сдохла, хозяева не то что логовскую гроссмейстершу, а и Великого Князя прибили бы, не задумавшись. Уцелевших дворов осталось немного, и жили там угрюмые бирюки, смотревшие на меня так неласково, что я опасалась поворачиваться к селянам спиной.
– Слышь, Надь, тебе, наверное, съехать придется, – поделилась я с Беленькой опасениями во время умывания.
Перед помывкой Силантий, попридержав меня за локоток, вежливо поинтересовался, долго ли я собираюсь с кошачьим прозвищем гулять, словно нечисть какая. И только тогда до меня с опозданием дошло, отчего на меня Фроськины заклятия не подействовали. Я рассмеялась, радуясь собственной оплошности, и отвесила кузнецу земной поклон за то, что не побоялся Пречистую Деву гневить: сказали – сделал, хоть козой поименует! Кремень-человек.
В предбаннике лежала свежая одежда, во дворе приютившего нас дома дремала, иногда вздрагивая и вспоминая об овсе в торбе, героическая Брюнхильда, которая все нашествие нечисти мужественно проспала, а под конец и вовсе, умаявшись ждать, когда ведьмы набалуются, без всякого предупреждения отправилась искать себе теплый ночлег.
– И что интересно, – изумлялся Васек, – ведь никто ей дороги не заступил! Шла и шла себе, фыркая. Только пузо туда-сюда колыхалось.
Привезенным вещам я обрадовалась, как и снадобьям, а еще больше – Маргоше, которая хоть и была сумасбродной и легкомысленной, но в лекарствах понимала куда больше Беленькой. Вид у Турусканской был цветущий и жизнерадостный. Легкая бледность ее только красила. Не имея под рукой других подружек, она в первую очередь уцепила меня за рукав и заволокла в сенки, сверкая глазами:
– Маришка, что я тебе сейчас расскажу! Ты упадешь!
– Марго, я и так упаду, если не поем, – попробовала я от нее отбрыкаться, – у тебя нет ничего? А то со вчерашнего дня маковой росинки во рту не было!
– Да ну тебя, – обиделась Турусканская, – что ты, что сестрица – одна жратва на уме! – И она мечтательно закатила глаза. – Эх, маленькие вы еще, а в меня, кажется, Васек влюбился!
– Да ты что? – сделала я вид, что изумлена ее новостью, и бочком протиснулась в дверь, услышав вдогонку:
– Неромантичные, приземленные вы все, как… как черепахи!
– Зато ты у нас пичуга залетная, каждый год по яичку несешь! – успела вякнуть я и вовремя закрыла дверь баньки, прежде чем известная своим склочным характером ведьма принялась выцарапывать мне глазки.
Принесенная Надей репа в горшочке была приправлена медом и исходила ароматным паром, но все равно не вызывала у меня никакого энтузиазма. Мы еще в детстве с Ланой, шатаясь по городам и весям, столько ее уворовали и съели, что со временем стали испытывать к этому овощу стойкое отвращение. И только пищащий желудок не разделял моих антипатий и был согласен хоть на овес из Брюнхильдиной торбы, хоть на сено с сеновала, лишь бы его набили чем-нибудь. Ела я в Надином доме. Хоть и не лучшее место я себе выбрала – непобежденный, но изрядно попорченный дом навевал своим видом уныние, – но и в нем была своя маленькая прелесть – плененный Пантерий. Черта три раза за ночь выпускали из травяного круга, поддавшись жалости и всякий раз жалея об этом безмерно. Он хоть и маленький, но голову Мытному чуть не открутил, а напоследок попытался сгрызть Ланку. Здесь, в хате, его и повязали в четвертый раз, изведя на него все остатки плакуна. Шмыгая носом, потерявший всякий человеческий вид Пантерий то бился рожками о половицы, то вскидывал на меня красные глаза. Плакал и каялся он непрерывно. В пустом доме, пока не было никого, он тянул свои признания тоскливо, как похоронный напев, но стоило мне переступить порог, как из черта хлынуло:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});