Вот госпожа Ф. резко вскрикнула. Она кричит в свою записную книжку, где всё отмечено, и заводит сама себя, как детская игрушка, летающая тарелка, маховик, с которого быстро разматывается нейлоновая нить, выводя пластиковое колесо на орбиту небольшого садово-огородного участка, к сожалению недостаточно высоко, чтобы в качестве мусора вечно вертеться вокруг нас, как Хайнци Гитлер, Буби Кальтенбруннер, „Халлодри“ Айгрубер (такие они стали за это время маленькие!); она бьётся о потолок, женщина, под которым её удерживают, дрожащую, в состоянии парения. Это состояние — болезнь. Привидение Карин Френцель крутится-вертится под потолком комнаты, как вентилятор, из которого свисают клочья одежды. Она сама себя приводит в исполнение, неизвестная величина, и сейчас она проделывает такие выкрутасы, нет, человечек на деревенском потолке, прямо над каракулями серны и её чучелом. Но почему, собственно, нет? Вот сидят люди, бородатые, как серны. А вот сидят и гладкие, те, что родились в яслях, и те, у кого жизнь сложилась лучше, чем у Иисуса, и среди их сидений нарастает и штабелируется тонко просеянное сквозь них бытие, человеческий песок, который они сформировали, пока бились о крышку, как селёдки, да, вот они, отпечатки этих биений, следа почти нет, но он всё же различим, выстреленный из рогатки ребёнка, это легко, надо только написать письмо господину гауляйтеру, что на парковку можно попасть только на свой страх и риск» а всё из-за людей, которые не оплатили свою парковочную квитанцию и справедливо были заключены и которым за это положена смерть как маленькое пожертвование. Но тем не менее! Я не хочу это оформлять! Тут была у одного фирма, но он устранялся (поэтому и другие устранялись, когда он, поневоле вспомнишь Иисуса, был взят, но не был возвращён?), и вот уж фирмы у него и нет. Я не могу это толком объяснить, но ничего. Что произошло с владельцем этой фабрики? Тут устраняешься, чтобы не знать, кого устранили. Но я попытаюсь, несмотря на это. Высокочтимый! Позвольте мне по такому случаю выступить! Чтобы просить поддержки, ибо я прошу принять меня на службу в органы аризирования, вытесняющие неарийцев из сферы финансов, велосипед уже на мази, чтобы дело пошло быстрее. Ходатайство запущено уже недели три как, но оно как-то запущено, и пока никто больше не вызвался. Значит, теперь моя очередь! Вы, почтенный, знаете мою чистоту, мою беззаветность все двадцать пять лет на благо дела австрийского одевания и разукрупнения, и несколько слов от вас были бы полезны. Моя подчёркнуто национальная позиция выставила перед входом в торговую палату такие препоны, как свирепый ангел-привратник, и канцлер Шушнигг воткнул меня обратно в торт, чтобы я горел свечой за присоединение к Германии. Я член партии с мая 1938 года. Поскольку решение должно быть принято днями, замолвите за меня словечко, чтобы спустя шестьдесят лет я мог быть мёртвым и чтобы до этого ничто не упало мне на голову. Хайль! Нам ещё есть что сказать! А мне сказать нечего.
Пожалуйста, подождите! У вас верный взгляд, взгляните на эту женщину, которая крутится под потолком, подпертым балками из искусственной, пластиковой древесины, и нагоняет ветер! Это на руку тем, кто усердно перелицовывает правду, чтобы её можно было сбыть через магазины секонд-хэнд. Стоп, теперь и взгляд, который мы направили на этих присутствующих, больше не соответствует, ибо он сбился с пути и теперь блуждает среди звёзд, где штукатурка немного осыпалась. Правда, которую я здесь вещаю, есть заблуждение, но моё; может, под потолком и нет никакой женщины, поставленной студиться, в то время как работа становления активно продолжается и в это мгновение горячо оседает на тарелки. Неужто только эта перегретая мать верит, что видит дочь, а сама направляет свой взор просто куда глаза глядят? Почему эта дочь должна привидеться именно там, где ящерицей застыл материнский холодный взгляд, на грязном пятне человека, только потому, что его там однажды раздавили? Это и есть настоящее привидение, я имею в виду видимость? Только потому, что непреходящая власть матери этого пожелала? И то, что было реальностью ещё несколько лет назад, теперь больше не реальность, ибо мы себя от неё избавили и наконец-то, после многих лет на скамье запасных людей, выставлены центральным нападающим и теперь дадим жару! Команда, настоящая, слишком часто, к сожалению, фальсифицируется, поэтому она так редко выигрывает. Люди выбегают на поле. До них ещё не доходит их присутствие, но они уже приступили, как только мяч был вымечен, или лучше: после открытия матча очаровательной киноактрисой, которая явилась из одного немецкого фильма, ведь и такое бывает. Кроме того, я давно уже хотела сказать: в нашем плотном, мясистом молчании скрыты тайны, и скрыты они в винных бокалах. Осталось только претворить нашу воду в вино.
Мне покоя не даёт: что-то есть тут на потолке и простирает руки к своей матери, сейчас я пока вижу неотчётливо, но в любом случае это не Иисус, который хочет отдать своей матери распоряжение, кому отдать его одежду, а кому послать упаковку бессмертия, потому что у него немного осталось. Большинство не получит ничего. Старая женщина стоит в ортопедических туфлях, запрокинув голову, и громко говорит в своём обычном повелительном тоне: сейчас же спускайся вниз! У дочери, между тем, свисают с головы жидкие волосы, покрывая разглаженное лицо её мёртвой головы: благословляющий жест руки в ней уже содержится, жест щита, который во всех остальных случаях производится защитным панцирем танка. В это время новая группа людей тихо входит в дверь, они одеты непривычно по форме. Спорт не гонится за этими людьми, он остаётся сидеть за дверью и пытается зарыть в землю свои естественные отправления, но поздно. Да! Nike, богиня победы, выпустила лимитированный тираж! Толпы юнцов, юношей и остающихся вечно юными уже взяли след и бегут, высунув язык, уткнувшись носом в землю, навострив уши, отточив и остро отшлифовав мускулы, к гигантскому складу одежды, которая уже кому-то однажды принадлежала, ого! Уже названная незваная группа людей — откуда, собственно, её кроссовки? — усаживается у входа и молчит. До той поры, пока что-то не произойдёт и им не придётся снова покинуть эту игровую площадку. Кельнерша поднимает голову над своим подносом, на котором громоздится еда: что за новые гости, вроде вечером нет рейсового автобуса, они вовсе не наглые, вовсе не вольные. Лица новичков кажутся выветренными, так что невозможно оценить их возраст, поэтому мы оцениваем, как принято в наших местах, только их платёжеспособность.
Под потолком слышится лёгкий шорох баварского наряда, госпожа Карин немного изменила своё положение, но не очень, она ведь, к сожалению, связана со своей матерью, которая теперь поднимает свой голос на октаву выше нормальных герц и упирается вверх трясущимися руками, долго ей не выдержать, но правильно ли вообще направлен её взор? Всё больше людей, только странным образом не новые, настораживают внимание и запрашивают немного мозга, который соседи вежливо протягивают им в склянке. К кому это старуха обращается со своей речью? На потолке не видно ничего, что могли бы опубликовать газеты, а также и их, гостей, групповой снимок газеты не приведут. Несколько ртов уже раскрылись для большой обвинительной жалобы и маленькой жалобы на недуг. Присутствующие не желают разложившихся в своей среде, разве что в разложенном по тарелкам виде. Из матери исторгается крик, из глубоких слоев, её суть теперь показывается, и ни в чём ином, как в слегка поседевшем отражении самой себя. Ибо, собственно, дочь ещё понадобится — хотя бы для того, чтобы отшоферить мать домой. Карин! — кричит мать. — Иди сюда! Умеренные — а это дамы и господа, которые сели у двери, как свободные радикалы, которые свободно парят в пространстве и постоянно меняют места, — теперь они вскакивают и вытягивают шеи, поскольку одна старая женщина с разыгравшейся фантазией вертится вокруг своей оси, разбрызгивая, как газонополивалка, ругательства, приказы, проклятая и угрозы. Но адресат всего этого — где он? Там, куда старуха смотрит, его не может быть. Имеющий уши не может её слушать, и имеющий глаза видеть её не может. Что, таким образом, нам понимать под хайдеггеровским бытием присутствия? Одна жалкая сокурортница, часто болтавшая с матерью, когда та привязывала поводок своей дочери к спинке скамьи или ещё куда-нибудь и настраивала свои антенны на приём чужих страстей, пусть хотя бы на десять секунд, направляется к своей дорогой сопрогульщице, берёт её за пролетающую мимо руку и пытается её зафиксировать. Нож после этого дрожа торчит в полу, мать направляет сияющий взгляд, кинжал диктатора, на нарушительницу спокойствия её бешенства. Её крепость распадается на крепкие часта, и, не моргнув глазом и не произведя никакого другого гальванического содрогания, она продолжает свой рассказ дальше, и вы передайте его дальше: моя дочь торчит там, на потолке, посмотрите, женщина в баварском платье, такого платья у неё вообще не было. Я сейчас же куда-нибудь позвоню, тому, кто тоже родился из плоти, а не из воздуха, из которого происходят духи, и он меня поймёт.