— Доброе, — подхватил Сипягин, — конечно… конечно, как у Маркелова. У всех у них сердца добрые. Вероятно, и он участвовал; и будет тоже завлечен… Придется еще заступаться за него!
Паклин сложил руки перед грудью.
— Ах, да, да, ваше превосходительство! Окажите ему ваше покровительство! Право… он стоит… стоит вашего участия.
Сипягин хмыкнул.
— Вы полагаете?
— Наконец, если не для него… то для вашей племянницы; для его супруги! («Боже мой! Боже мой! — думал Паклин, — что это я вру!»)
Сипягин прищурился.
— Вы, я вижу, очень преданный друг. Это хорошо; это похвально, молодой человек. Итак, вы говорите, они живут здесь близко?
— Да, ваше превосходительство; в одном большом заведении… — Тут Паклин прикусил себе язык.
— Те, те, те, те… у Соломина! Вот где! Впрочем, я это знал; мне это сказывали; мне говорили… Да. (Г-н Сипягин нисколько этого не знал и никто об этом ему не говорил; но, вспомнив посещение Соломина, ночные их свидания, он запустил эту удочку… И Паклин разом пошел на нее.)
— Коли вы это знаете… — начал он и вторично прикусил язык. Но уже было поздно… По одному взгляду, брошенному на него Сипягиным, он понял, что тот все время играл с ним, как кошка с мышью.
— Впрочем, ваше превосходительство, — залепетал было несчастный, — я должен сказать, что, собственно, ничего не знаю…
— Да я вас не расспрашиваю, помилуйте! Что вы?! За кого вы меня и себя принимаете? — надменно промолвил Сипягин и немедленно ушел в свою министерскую высь.
А Паклин снова почувствовал себя мизерным, маленьким, пойманным… До того мгновения он, куря, клал свою сигару в угол рта, не обращенный к Сипягину, и пускал дым тихонько, в сторону; тут он совсем ее вынул изо рта и совсем перестал курить
«Боже мой! — внутренно простонал он, а горячий пот обильнее прежнего заструился по его членам. — Что это я сделал! Я выдал все и всех… Меня одурачили, меня подкупили хорошей сигарой!!. Я доносчик… и как теперь помочь беде.
Помочь беде было невозможно. Сипягин начал засыпать достойно, важно, тоже как министр, завернувшись в свою «степенную» шинель… К тому же и четверти часа не прошло, как оба экипажа остановились перед губернаторским домом.
XXXV
Губернатор города С… принадлежал к числу добродушных, беззаботных, светских генералов — генералов, одаренных удивительно вымытым белым телом и почти такой же чистой душой, генералов породистых, хорошо воспитанных и, так сказать, крупичатых, которые, никогда не готовившись быть «пастырями народов», выказывают, однако, весьма изрядные администраторские способности и, мало работая, постоянно вздыхая о Петербурге и волочась за хорошенькими провинциальными дамами, приносят несомненную пользу губернии и оставляют о себе хорошую память. Он только что поднялся с постели и, сидя в шелковом шлафроке и ночной рубашке нараспашку перед туалетным зеркалом, вытирал себе одеколоном с водою лицо и шею, с которой предварительно снял целую коллекцию образков и ладанок, — когда ему доложили о приезде Сипягина и Калломейцева по важному и спешному делу. С Сипягиным он был очень короток, на «ты», знал его с молодых лет, беспрестанно встречался с ним в петербургских гостиных — и в последнее время начал мысленно прибавлять к его имени — всякий раз, когда оно приходило ему в голову, — почтительное: «А!» — как к имени будущего сановника. Калломейцева он знал несколько меньше и уважал гораздо меньше, так как на него стали с некоторых пор поступать «нехорошие» жалобы; однако считал его за человека, qui fera son chemin — так или иначе.
Он велел попросить посетителей пожаловать к нему в кабинет и немедленно вышел к ним в том же шелковом шлафроке, не извиняясь даже, что принимает их в таком неофициальном убранстве, и дружелюбно потрясая им руки. Впрочем, в кабинет губернатора вошли только Сипягин и Калломейцев; Паклин остался в гостиной. Вылезая из кареты, он хотел было ускользнуть, пробормотав, что у него дома дела; но Сипягин с вежливой твердостью удержал его (Калломейцев подскочил и шепнул Сипягину на ухо: Ne le lachez pas! Tonnerre de tonnerres!) и повел его с собою. В кабинет, однако, он его не ввел и попросил — все с тою же вежливою твердостью — подождать в гостиной, пока его позовут. Паклин и тут надеялся улизнуть… но в дверях появился дюжий жандарм, предупрежденный Калломейцевым… Паклин остался.
— Ты, наверное, догадываешься, что меня привело к тебе, Voldemar? — начал Сипягин.
— Нет, душа, не догадываюсь, — отвечал милый эпикуреец, между тем как приветливая улыбка округляла его розовые щеки и выставляла его блестящие зубы, полузакрытые шелковистыми усами.
— Как?.. Но ведь Маркелов?
— Что такое Маркелов? — повторил с тем же видом губернатор. Он, во-первых, не совсем ясно помнил, что вчерашнего арестованного звали Маркеловым; а во-вторых, он совершенно позабыл, что у жены Сипягина был брат, носивший эту фамилию. — Да что ты стоишь, Борис, сядь; не хочешь ли чаю?
Но Сипягину было не до чаю.
Когда он растолковал наконец, в чем было дело и по какой причине они явились оба с Калломейцевым, губернатор издал огорченное восклицание, ударил сеня по лбу, и лицо его приняло выражение печальное.
— Да… да… да! — повторял он, — какое несчастье! И он у меня тут сидит — сегодня, пока; ты знаешь, мы таких никогда больше одной ночи у себя не держим; да жандармского начальника нет в городе: твой зять и застрял… Но завтра его препроводят. Боже мой, как это неприятно! Как твоя жена должна быть огорчена!! Чего же ты хочешь?
— Я бы хотел свидеться с ним у тебя здесь, если это не противно закону.
— Помилуй, душа моя! Для таких людей, как ты, закон не писан. Я так тебе сочувствую… C'est affreux tu sais!
Он позвонил особенным манером. Явился адъютант.
— Любезный барон, пожалуйста, там — распорядитесь. — Он сказал ему, как и что делать. Барон исчез. — Представь, mon cher ami: ведь его чуть не убили мужики. Руки назад, в телегу — и марш! И он — представь! — нисколько на них не сердится и не негодует, ей-ей! И вообще такой спокойный… Я удивился! да вот ты увидишь сам. C'est un fanatique tranquille.
— Ce sont les pires, — сентенциозно произнес Калломейцев.
Губернатор посмотрел на него исподлобья.
— Кстати, мне нужно переговорить с вами, Семен Петрович.
— А что?
— Да так; нехорошо.
— А отменно?
— Да знаете, ваш должник-то, мужик этот, что ко мне жаловаться приходил…
— Ведь он повесился.
— Когда?
— Это все равно когда; а только нехорошо.
Калломейцев пожал плечами и отошел, щегольски покачиваясь, к окну. В это мгновенье адъютант ввел Маркелова.
Губернатор сказал о нем правду: он был неестественно спокоен. Даже обычная угрюмость сошла с его лица и заменилась выражением какой-то равнодушной усталости. Оно осталось тем же, когда он увидел своего зятя; и только во взгляде, брошенном им на приведшего его немца адъютанта, мелькнул мгновенный остаток его старинной ненависти к этому сорту людей. Пальто на нем было разорвано в двух местах и наскоро зашито толстыми нитками; на лбу, над бровью и на переносице виднелись небольшие ссадины с засохшей кровью. Он не умылся, но волосы причесал. Глубоко засунув обе кисти рук в рукава, он остановился недалеко от двери. Дышал он ровно. — Сергей Михайлович! — начал взволнованным голосом Сипягин, подойдя к нему шага на два и протянув настолько правую руку, чтобы она могла тронуть или остановить его, если б он сделал движение вперед, — Сергей Михайлович! я прибыл сюда не для того только, чтобы выразить тебе наше изумление, наше глубокое огорчение; в нем ты не можешь сомневаться! Ты сам хотел погубить себя! И погубил!! Но я желал тебя видеть, чтобы сказать тебе… э… э… чтобы дать… чтобы поставить тебя в возможность услышать голос благоразумия, чести и дружбы! Ты можешь еще облегчить свою участь: и, поверь, я, с своей стороны, сделаю все, что будет от меня зависеть! Вот и почтенный начальник здешней губернии тебе это подтвердит. — Тут Сипягин возвысил голос. — Чистосердечное раскаяние в твоих заблуждениях, полное признание, безо всякой утайки, которое будет заявлено где следует…
— Ваше превосходительство, — заговорил вдруг Маркелов, обращаясь к губернатору, и самый звук его голоса был спокоен, хоть и немного хрипл, — я полагал, что вам угодно было меня видеть — и снова допросить меня, что ли… Но если вы призвали меня только по желанию господина Сипягина, то велите, пожалуйста, меня отвести: мы друг друга понять не можем. Все, что он говорит, — для меня та же латынь.
— Позвольте… латынь! — вмешался Калломейцев заносчиво и пискливо, — а это латынь: бунтовать крестьян? Это — латынь? А? Латынь это?
— Что это у вас, ваше превосходительство, чиновник по тайной полиции, что ли? такой усердный? — спросил Маркелов — и слабая улыбка удовольствия тронула его бледные губы.