Если она Вам окажется нужна, ответьте пожалуйста на три следующие вопроса:
1. КОГДА ПОЙДЕТ? (Мне важно, чтобы поскорее, чтобы моя рецензия была первой.)
2. МОГУ ЛИ Я РАССЧИТЫВАТЬ НА ПОЛНУЮ НЕПРИКОСНОВЕННОСТЬ ТЕКСТА?
3. СМОГУ ЛИ Я, ХОТЯ БЫ У ВАС, В РЕДАКЦИИ, ПРОДЕРЖАТЬ КОРРЕКТУРУ? (Абсолютно важно!)
4. ПЛАТИТЕ ЛИ, И ЕСЛИ ПЛА'ТИТЕ, СКОЛЬКО? (И сразу ли?)
---
Будьте милы, ответьте мне поскорей, это моя первая статья в жизни — и боевая. Не хочу, чтобы она лежала.
Было бы мило, если бы ко мне прислали с ответом Гуля. Я его очень люблю.
— И напишите мне свое имя и отчество. Привет.
МЦветаева
— Я свою автобиографию пишу через других, т. е. как другие себя, могу любить исключительно другого".
(Последняя фраза — извинение за то, что не написала автобиографию — которую просил Ященко и которую, к слову, Цветаева так никогда и не написала.)
Но оказалось, что Эренбург опередил ее, предложив написать рецензию о пастернаковской книге. "Световой ливень" появился позже, в третьем номере берлинского журнала "Эпопея", при несомненном содействии Андрея Белого.
Окончив статью, Цветаева послала "Разлуку" в Москву с надписью: "Борису Пастернаку — навстречу!". А в конце книги написала:
"Слова на сон
Неподражаемо лжет жизнь:Сверх ожидания, сверх лжи…Но по дрожанию всех жилМожешь узнать: жизнь!
Словно во ржи лежишь: звон, синь…(Что ж, что во лжи лежишь!) — жар, вал…Бормот — сквозь жимолость — ста жал…Радуйся же! — Звал!
И не кори меня, друг, стольЗаворожимы у нас, тел,Души — что вот уже: лбом в сон,Ибо — зачем пел?
В белую книгу твоих тишизн,В дикую глину твоих "да" —Тихо склоняю облом лба:Ибо ладонь — жизнь.
Берлин, 8-го нов<ого> июля 1922 г. — после Сестры моей жизни. Марина Цветаева".
* * *
Еще длилось "геликоновское" наваждение, горькое и обреченное; продолжались стихи и письма; не прекращали колебаться чаши весов: радости Жизни и любовной погибели. Книга Пастернака (как и беды Андрея Белого) звала в жизнь, к действию; сердечные смуты тянули к небытию:
Ах, с откровенного отвесаВниз — чтобы в прах и в смоль!Земной любови недовесокСлезой солить — доколь? —
либо к иному бытию, в небо поэта…
Балкон. Сквозь соляные ливниСмоль поцелуев злых.И ненависти неизбывнойВздох: выдышаться в стих!..
"Выдышаться" в творчество означало спасение не только от "юдоли" земных страстей, но и — шире — от безжалостной жизни, какой живут "все". В одном из писем к Геликону Цветаева, вернее, ее лирическая героиня жалуется на то, что когда она пытается жить, как все, то чувствует себя беспомощной маленькой швейкой, у которой всё валится из рук, и тогда она, бросив работу, принимается петь, невзирая на то, что поранила себе руки, что за окном — дождь, что всё безысходно…
Отрешение — отречение — отсутствие в этой жизни. Присутствие в другой, незримой. Там она сильна и права. А он, не увидевший, не разглядевший, не узнавший… да просто спит, как тот царевич-гусляр в "Царь-Девице":
Ибо не ведающим лет— Спи! — головокруженье нравится.Не вычитав моих примет,Спи, нежное мое неравенство!
Спи. — Вымыслом останусь, лбаРазглаживающим неровности,Так Музы к смертным иногдаНапрашиваются в любовницы.
Но если… Если когда-нибудь он, устав от "скудного труженичества дней", от жизни, "как у всех", рванется ей вслед, это будет означать, что он придет к ней за своей бессмертной душой…
* * *
Почти не осталось, к сожалению, воспоминаний, рисующих Марину Ивановну берлинского периода. Загорелое лицо, подстриженная челка, быстрый и умный взгляд, дешевое платье, мужские ботинки, руки как у цыганки, в серебряных браслетах и кольцах; шаг — широкий; мало "женственности"… Такою запомнил ее Роман Гуль. У них сразу установились простые, дружеские отношения; Марина Ивановна, вспоминает он, любила прогулки, беседы; собеседницей, — на самые различные темы, была интереснейшей. И первое время после ее отъезда они переписывались; Цветаева была с ним абсолютно откровенна и доверительна…
* * *
Когда семья приняла бесповоротное решение — уезжать в Чехию? Еще в конце июня Марина Ивановна утверждала, что она "в Берлине надолго" и что жизнь там ей нравится. Это противоречит словам ее дочери: "Маринин несостоявшийся Берлин. Не состоявшийся потому, что не полюбленный… не принятый ни глазами, ни душой: неприемлемый". Как бы там ни было, очевидно одно: пришел день, когда, после, вероятно, долгих размышлений и обсуждений, стало ясно, что перспективы — туманны, денег нужно немало (хотя бы на поездки Сергея Яковлевича из Праги, где он продолжал учиться!), и, главное: чешское буржуазное правительство Масарика будет выплачивать пособие. И жить, значит, нужно там. Ариадна Эфрон вспоминает, как мать, после очередного рассказа отца окончательно соблазненная перспективой, в которой ей уже виделась и романтика, бодро сказала: "Едем в Чехиго!"
Волновалась ли она? Ведь опять менялась жизнь, хотя и не так круто, как перед отъездом из Москвы: вся семья была в сборе, и многое казалось легче… Но впереди зияла неизвестность незнакомой страны и трудность "внешней жизни" (слова Цветаевой): позади оставались: город (пусть бы и квартал!), к которому привыкла, цивилизованный пансионский быт и, что главное, — человеческие отношения (дружеские, лирические, деловые), которые — теряла. Предстоял словно обрыв в бездну, скачок в никуда. Впрочем, на вопрос: как себя чувствовала Марина Ивановна, уезжая? — ответила она сама. Ответила "колдовским" стихотворением, являющим собою некую невнятицу летейской, потусторонней ворожбы, сквозь которую слышались прощание, прощение, одиночество, отрешение, усталость:
Леты слепотекущей всхлип.Долг твой тебе отпущен: слитС Летою, — еле-еле живВ лепете сребротекущих ив.……………………..На' плечи — сребро-седым плащомСтарческим, сребро-сухим плющомНа' плечи — перетомилась! — ляг,Ладанный слеполетейский мрак
Маковый… — ибо красный цветСтарится, ибо пурпур — седВ памяти, ибо выпив всю —Сухостями теку.
Тусклостями: ущербленных жилСкупостями, молодых сивиллСлепостями, головных истомСедостями: свинцом.
И хотя последние строки, написанные в Берлине, были другие, это стихотворение Марина Цветаева пометила 31 июля, то есть последним берлинским днем.
Первого августа она уже была в Праге.
Чехия (август 1922 — октябрь 1925)
1922-й
Лирика первой Чехии. Жизнь в деревне. Письма к Пастернаку. Рецензия Осипа Мандельштама на книгу Цветаевой. "Молодец".
И вот Цветаева в Чехии…
Одно из первых видений: убогое обиталище Сергея в "Свободарне" — общежитии студентов-стипендиатов правительства Масарика. Невзрачное четырехэтажное здание на окраине тогдашней Праги; десятки камер — кабинок — каморок в метр шириной, разделенных тонкими, не доходящими до потолка стенками. Внутри — койка и свисающая сверху лампочка. Из окна — не радующий взора вид на фабричные трубы, пустыри и унылые холмы вдали. "Не Парнас, не Синай, просто голый казарменный холм. — Равняйся! Стреляй!" — скажет потом Цветаева в "Поэме Горы" о другом похожем холме…
Окраины, пригороды, деревни — только это и будет суждено Цветаевой впредь… В ее тетради сохранились переписанные позднее наброски:
"ОТГОЛОСКИ ПРАЖСКОЙ СВОБОДАРНИ"
…………… зовутробы заво'дскойСброд. . . и картузов:Сиротство, сиротство!На вытяжку — корпуса,Рабочий поникшийС ребенком, что родился'Сегодня — для них жеНамедниГде начало правды, где схлынул жирДорогих квартир,Где. . .и столько дырВ смерть — и выход в мир…
И в другом наброске, еще безнадежней:
Когда городаОбрушиваются на насГлухими дверьмиИ слепостью стен фабричных,В те первые дниОтчаяний заграничных,Подъездов, застав…
Что может быть необъятней и безысходней этих "отчаяний заграничных", этого ненавистного бытонеустройства, то и дело маячащего впереди большим вопросительным знаком?