Впрочем, Цветаева умела заставить быт "посторониться". Уже через пять дней после переезда — запись:
"Начинаю эту тетрадь в Чехии, в горах у лесника — без адреса — 6-го нов<ого> августа 1922 г.".
А стихи начаты еще раньше: пятым августа датировано стихотворение о Сивилле, которой боги дали вечную жизнь и вечный дар прорицания, но не даровали вечной молодости.
…Есть в цветаевской лирике несколько таких Монбланов, таких вершинных вещей, которые постигаешь постепенно, и чем дальше, тем бездоннее становится их смысл, и с первозданной силой поражают строки и даже отдельные слова, на которые поначалу скользнул взгляд, недостаточно задержалось сознание. Вот такова и Сивилла Цветаевой, рожденная в Чехии, на новом повороте жизни и судьбы поэта.
Не та Сивилла, что "с нежностью и грустью" любуется чужою молодостью (1919 г.), и не та, которая знает, что мечты юных о славе — тщета, а слава — тлен (1921 г.). Те обе Сивиллы — немы: они не размыкают уст, дабы не огорчать смертных, не помешать их обольщению нищенской земной жизнью.
"Чешская" Сивилла — действующая пророчица, вернее — звучащая, а еще точней — поющая. Дерево, у которого сожжена сердцевина, а освободившееся пространство заполнено Голосом. В ней есть что-то от амазонки с выжженной грудью. И еще от "пожирающего огня", в жертву которому приносится жизнь Поэта…
Сивилла: выжжена, Сивилла: ствол.Все птицы вымерли, но Бог вошел……………………………….Державным деревом в лесу нагом —Сначала деревом шумел огонь……………………………..И вдруг, отчаявшись искать извне:Сердцем и голосом упав: во мне!
Сивилла: вещая! Сивилла: свод!Так Благовещенье свершилось в тот
Час не стареющий, так в седость травБренная девственность, пещерой став
Дивному голосу…
Эта Сивилла для Цветаевой в тот момент ее жизни была тем же, что пушкинский Пророк: "И он мне грудь рассек мечом, И сердце трепетное вынул, И угль, пылающий огнем, Во грудь отверстую водвинул"…
Как всегда у Цветаевой: перегоревшие душевные, сердечные переживания, превратившиеся в "материал" для Поэзии, словно взмывали ввысь, к Вечности — бессмертными строками. "Женщина! — Вспомни бессмертную душу!" — так опоминалась от смуты чувств цветаевская героиня шесть лет назад ("Комедьянт"). И, тогда же: "Возлюбленный! Ужель не узнаешь? Я — ласточка твоя, Психея!" Душа — Психея, Дух — Сивилла…
* * *
Итак, Чехия. Жизнеустройство семьи Марины Ивановны ничего общего не имело с берлинским (впрочем, успела ли привыкнуть Цветаева к немецкой столице?). Жизнь в деревнях под Прагой, с нечастыми в нее наездами, — таков ритм существования, резко, конечно, замедленный по сравнению с Москвой и Берлином. На первом месте — природа, очень полюбившаяся Цветаевой.
Холмы, овраги, ручьи, долины. Вереск, ольха, березы. Никогда еще Цветаева так не погружалась в природу, — всем существом, туда, сквозь оболочку земную прозревая невидимое Нечто: божественное, вселенское, — вслушиваясь в него. Маленькая Аля записала, как на одной из прогулок Марина Ивановна велела ей помолчать, чтобы "послушать воду", и, задумавшись, сосредоточившись, прислушиваясь к шуму речки Бероунки, что-то записала, а потом на свет появилось стихотворение. Сквозь земные, природные звуки пробивается вещий Голос, который напутствует первого человека, сотворенного Богом на земле, — призывает к бунту против Творца:
Над источникомСлушай-слушай, Адам,Что' проточныеЖилы рек — берегам:
— Ты и путь и цель,Ты и след и дом.Никаких земельНе открыть вдвоем.
В горний лагерь лбовТы и мост и взрыв.(Самовластен — БогИ меж всех ревнив.)…
Бог создал Адама и Еву, — однако Голос зовет Адама к великому надмирному одиночеству: ("Берегись жены, Дабы, сбросив прах, В голый час трубы Не предстать в перстнях"). К абсолютному высвобождению Духа, — смертный должен отряхнуть прах всех земных связей: — "Даже самый прах Подари ветрам!"
Когда, спустя много лет, Цветаева, уже вернувшись на родину, будет составлять маленький сборник своих стихов (так и не осуществившийся), она включит туда это стихотворение-ворожбу и назовет его: "Берегись…" Она и сама себе, своей лирической героине велит: берегись! спасайся! — от чего? Ответ на этот вопрос — в стихотворениях, обращенных к… деревьям. Деревья: трепещущие, хотя и недвижные, одухотворенные, все видящие и знающие — вот единственное прибежище души, утоление земных печалей. Мы помним, как одушевила Цветаева два тополя в Борисоглебском, увидя в их застывших страдальческих силуэтах — сходство со своими метаниями, — и это уже помогало жить. А теперь, спасаясь от "земных низостей дней", она бежит под сень молчаливых друзей, зная, что только там будет понята. "Деревья! К вам иду! Спастись От рёва рыночного! Вашими вымахами ввысь Как сердце выдышано!"
Деревья, одухотворенные, тянущиеся ввысь, — они не что иное, как проводники в Вечность. Первая ступень полета в Вертикаль. Первые подступы к святая святых Цветаевой: "Поэме Воздуха" (до которой еще пять лет):
Древа вещая весть!Лес, вещающий: — ЕстьЗдесь, над сбродом кривизн, —Совершенная жизнь:
Где ни рабств, ни уродств,Там, где всё во весь рост,Там, где правда видней:По ту сторону дней…
…Сначала это только низенький "старческий вереск, голого камня нарост". Первый шаг к спасению — туда, на холмы: "Ввысь, где рябина Краше Давида-царя". Каждое дерево — живой образ: "дуб богоборческий", "ивы-провидицы", "березы-девственницы", "вяз — яростный Авессалом". И мнится поэту: в них — олицетворение самого человечества: прошлого, сущего, будущего: "Сонмы просыпающихся тел… Целые народы Выходцев! — На милость и на гнев! Види! — Буди! — Вспомни!.. Несколько взбегающих дерев Вечером, на всхолмье".
А в бесконечной выси, в бездонных небесах, в Вечности — неведомый, невидимый, гадательный, невообразимый, ибо ускользающий даже от воображения — Бог: "лицо без обличия": "То не твои ли Ризы простерлись В беге дерев? Рощ, перелесков". Но не только в деревьях, в опавшей листве, в осине (на которой повесился Иуда), в хвойных лесах — след его "плаща". Он везде и нигде: от разводных мостов до небесной "звездной книжищи", он непостижим, неуловим, ибо он, Бог — не что иное, как бег. Игра слов и смыслов. Смысловое созвучие, за которым — бездна человеческого духа, бьющаяся мысль смертного, конечного человека, разбивающаяся о непостигаемость вечного, бесконечного мироздания:
О, его не догоните!В домовитом поддонникеБог — ручною бегониейНа окне не цветет!
И, чтобы не оставалось никаких сомнений:
Все под кровлею сводчатойЖдали зова и зодчего,И поэты и летчики —Все отчаивались!
Ибо бег он — и движется.Ибо звездная книжищаВся — от Аз и до Ижицы —След плаща его лишь!
* * *
Жизнь Цветаевой в чешских деревнях только на первый взгляд может показаться безмятежной. Этого не было хотя бы потому, что она не была оседлой.
Даже неполный перечень деревенских кочевий цветаевской семьи дает картину достаточно беспокойную. Так, из воспоминаний А. Эфрон явствует, что уже в конце сентября 1922 г. семья, поселившаяся первоначально в деревне под названием Мокропсы, переехала в новое жилье — там же, из домика в три комнаты (занимали одну), расположенного в долине речки Бероунки, в другой, "на чердак", в комнату, где косое окно… два стола, две кровати, три стула. А в первых числах ноября, — пишет А.С. Эфрон, — опять переехали". Она написала тогда в детском дневничке о низенькой комнате с тремя окошками и изразцовой печкой. Вещи перетаскивали по грязи, утопая в лужах, — одни первобытные условия меняли на другие. А сколько еще предстояло скитаний — из-за неудобств, из-за конфликтов с хозяевами, — и это всего лишь за три года и три месяца жизни в Чехии! Горние Мокропсы, Дольние Мокропсы, Новые Дворы, Иловищи, наконец, надолго — Вшеноры (целый год и два месяца). Прибавить к этому, что некоторое время семья жила в Праге. Какие силы нужно было иметь, чтобы одолевать эти перемещения! Впрочем, покамест у Марины Ивановны они были: были на то, чтобы претворять ненавистный быт в бытие — в поэзию. "Спаси Господи, дым! — Дым-то, Бог с ним! А главное — сырость!.. И каков-то сосед? Хорошо б холостой, да потише!.." — в этих почти разговорных строках — отголоски цветаевских кочевий.