Старинный этот парк, который и сейчас любим горожанами, недавно чуть не снесли, но костромичи его отстояли.
Дворовые игры тех лет, в которые мы играли, сейчас почти выветрились: лапта, городки, в конфетные картинки, в «чижика». «Чижик» — это заостренный, заточенный с двух сторон, как карандаш, деревянный кругляшок толщиной немногим более большого пальца и длиной в два — три вершка. «Чижик» клали на землю, игрок должен был с размаху палкой ударить по острому кончику «чижика» и, когда тот взлетал, уже в воздухе еще раз ударить по нему своей палкой, с тем чтобы «чижик» улетел как можно дальше. Били по очереди. От чьего удара «чижик» улетал дальше, тот и считался победителем. Бывали случаи, когда «чижик» попадал кому‑нибудь в лоб. Тут уж и смех, и переполох, и игрок имел право перебить.
События глобального значения до нас доносились глухо. И хотя мальчишки — газетчики носились по улицам и даже забегали во дворы, выкрикивая наиболее захватывающие новости, они нас не интересовали. Даже о городских событиях знали мало. Собственно, жизнь текла ровным светлым потоком. Так, во всяком случае, казалось мне. В школе, конечно, не обходилось без чрезвычайных происшествий. Например, в классе естествознания пропали банки с заспиртованными змеями и ящерицами. Был переполох. А потом пошел глухой слух, будто учитель естествознания вместе с химиком выпили спирт. Но, думаю, это было ехидной фантазией старшеклассников.
Правда, одно событие действительно тронуло за сердце. Учительница математик и нас была очень красивая молодая женщина. Даже мы, пигалицы, понимали, что она красавица. Бархатные карие глаза, вьющиеся каштановые волосы и нежный, чуть смуглый цвет лица. Когда она входила в класс, делалось светлее. Мы ее уважали за ее красоту. И вдруг учительница исчезла. Один день нет, другой, третий… И поползли слухи. Ее увезли в Москву… операция… что‑то с глазами, с лицом… А дело было вот в чем. Это уж я знаю точно. Шла она вечером по Крестьянской улице. Это маленькая и довольно глухая улочка, хотя и рядом с центром города. Навстречу ей двигалась женщина в черном платье. Поравнявшись, женщина в черном взмахнула рукой, в которой оказался пузырек, и плеснула что‑то в лицо нашей учительнице. Этим «что- то» была серная кислота. Один глаз был выжжен, а кожа лица обгорела. В местной газете (кажется, она и тогда называлась, как и теперь, «Северная правда») появилась статья «Женщина в черном с серной кислотой». Причина преступления — ревность. Самой любовной истории мы, конечно, не знали, но, кажется, что‑то связанное с нашим учителем обществоведения. Город гудел. В то время подобные истории благодаря печати быстро делались предметом всеобщей гласности.
Город взрослых жил своими событиями.
И вдруг… умер Ленин. И хотя мне не было еще и одиннадцати лет, день этот — вернее, вечер — помню. В те годы торжественно отмечался день 9 Января, Кровавое воскресенье. По новому календарю день этот падал на 22 января. Всюду проходили торжественные вечера. Они не носили характера собраний — не было ни речей, ни выступлений, они скорей походили на вечера художественной самодеятельности, иногда приглашали даже артистов из городского театра. Вот на таком вечере в 1924 году 21 января, накануне знаменательной даты я и был, но не в своей школе, а в той, где учились братья. Концерт был в разгаре. Разыгрывали, сколько помню, шарады.
И вдруг на сцене появился директор школы и попросил прекратить концерт и разойтись по домам. Причины не объяснил. Мы нехотя оделись, вышли на улицу и, идя к дому, гадали: почему прервали такой веселый вечер? Уже подходя к дому, мы встретили дядю Шуру, отца моих братьев Юрия и Александра. Дядя Шура с тростью в руке, в накидке старинного образца — с бляхами и цепочкой у горла, стремительно куда‑то почти бежал. Мы остановили его на мгновение и спросили, что случилось. «Ленин умер», — коротко ответил дядюшка и еще быстрее пошел дальше. Я знал, что Ленин — главный человек в государстве, имя его произносилось непрерывно, но особую его значимость понял, может быть, именно в этот вечер, уж так взволнованно, почти растерянно попросил директор школы прекратить вечер, так все в школе вдруг притихли, так стремительно и так поздно шел дядя Шура.
Вскоре стали возникать ленинские уголки, они образовывались всюду, даже во дворах. В сарае, отведенном нам для игр, мы тоже сделали ленинский уголок: портрет Ленина, его фотографии вместе с соратниками, стихи, вырезанные из газет. Да и сами, кто постарше, что‑то писали. В последующие годы уголок этот всегда обновлялся к 21 января. Сюда же потом прибавлялись фотографии и стихи, посвященные Первому мая, Дню Парижской коммуны, 9 Января, Октябрьской революции — праздникам, которые особенно отмечались в те годы. Все это мы чтили с самой детской чистотой. Может быть, уголки эти и носили характер детской игры, но уже какой‑то особой, с оттенком большой серьезности. И с полной искренностью и верой.
В эти же двадцатые годы я начал мужать, из детского возраста переходить в подростка. Как и полагалось, менялись черты характера; во всяком случае, возникали новые. Я сделался более резким, способным на неожиданные выходки, несвойственные мне ранее. Подрался с одноклассником — что называется в кровь. Домой не пошел, а укрылся у приятеля — останавливал кровь, льющуюся из носа, застирывал пятна на одежде. В этом же классе — он тогда помещался на первом этаже — с улицы с разбегу прыгнул в окно, угодил в ноги входящей в класс учительнице. Она упала, и меня выгнали из школы. Я лежал на траве на горе Муравьевке, что была на пути от школы к дому, ревел и боялся показаться родителям. Системой каких переговоров между родителями и школьным начальством меня восстановили, не знаю. Отмечу только, что, когда я под вечер пришел домой и объявил о своем изгнании из школы, родители не ругали и даже объясняли: «Ну и что? Ничего особенного, все обойдется». Видимо, лицо мое, мой взгляд вызвали у них сочувствие.
Я уже, кажется, писал, что родители мои были люди малообразованные, но умные. Они понимали, что вести себя в тринадцать лет так, как будто мне десять, я не мог; они знали, что в этом возрасте пробуждаются к деятельности новые внутренние органы человека. Выгнать меня из школы не выгнали, но оставили на второй год, так как учился я в это время из рук вон скверно. Получил переэкзаменовку по русскому языку, и когда на этой переэкзаменовке на вопрос учительницы Маргариты Станиславовны Норейко: «Какая часть речи «кусты»?» — ответил: «Глагол», мое повторное пребывание в пятом классе определилось окончательно. Замечу кстати: оттого что я, приехав в Кострому из Ветлуги. угодил не в четвертый класс, как следовало бы, а в третий, оттого что в пятом я сидел два года, в театральную школу попал не в семнадцать, а в двадцать один год. в Литературный институт — двадцати девяти лет и окончил его на тридцать восьмом году жизни, ничего я не потерял, и даже есть у меня подозрение, что выиграл.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});