Чтобы устранить ее, надо было устранить его, а решиться на это было очень непросто. Политическая и государственная элита пребывала в состоянии психологической сшибки. Измена государю, присяге, да еще в условиях войны, была для всякого верноподданного равносильна измене своему долгу, Родине, всему святому, что было в человеческой душе. С другой же стороны, государь сам изменял Родине, долгу и самому себе! В этом состоянии сшибки родилась паллиативная идея — избавить страну не от никчемного государя, а от его никчемности, от его злого гения-искусителя Гришки Распутина.
О том, кто и как привел в исполнение этот замысел, я говорить не буду, — об этом слишком хорошо известно. Скажу только, что как бы ни было отвратительно это злодеяние, все-таки оно совершилось из патриотических (без кавычек!) побуждений.
Но связанные с ликвидацией Гришки иллюзии быстро развеялись. Распутинщина оказалась шире, глубже, масштабнее Распутина, и она его пережила. Место ясновидца при дворе пытался занять полоумный Протопопов, совмещая роли старца и его ставленника; когда его полоумия недоставало, государыня и ее верная подруга Аннушка черпали недостающее на могиле Распутина, где подолгу каждый день молились. Говоря словами В. И. Гурко, «для всех и каждого было совершенно очевидно, что продолжение избранного государыней и навязанного ею государю способа управления неизбежно вело к революции и к крушению существующего строя».[456]
Больше не оставалось сомнений: спасти страну и армию может только устранение самого!
Февраль 1917
В сумбурных, непоследовательных, многословных, слишком эмоциональных воспоминаниях М. В. Родзянко запечатлен трагичный, бьющий по сердцу эпизод:
«После одного из докладов, помню, государь имел особенно утомленный вид.
— Я утомил вас, ваше величество?
— Да, я не выспался сегодня — ходил на глухарей… Хорошо в лесу было.
Государь подошел к окну (была ранняя весна). Он стоял молча и глядел в окно. Я тоже стоял в почтительном отдалении. Потом государь повернулся ко мне:
— Почему это так, Михаил Владимирович. Был я в лесу сегодня… Тихо там и все забываешь, все эти дрязги, суету людскую… Так хорошо было на душе… Там ближе к природе, ближе к Богу…»[457]
Николай едва выносил Родзянко: считал его бестактным, назойливым, принимал его редко и только при крайней необходимости, с трудом выслушивал его многословные, напыщенные и всегда неприятные предостережения — тем более неприятные, что по сути-то они были верными! И, при всей своей замкнутости, вдруг обнажил перед совершенно чуждым ему человеком нечто самое сокровенное. Родзянко замечает: «кто так чувствует, не может быть лживым и черствым». К этому нельзя не добавить, что тот, кто так говорит, должен быть бесконечно одиноким, растерянным и несчастным.
22 февраля 1917 года государь император, по срочному вызову начальника генерального штаба М. В. Алексеева, отправился из Царского Села в Ставку (располагавшуюся в Могилеве), не подозревая о том, что государем уже не вернется.
М. В. Алексеев
Алексеев сам только что вернулся в Могилев — после трехмесячного лечения в Крыму. Зачем в Ставке так срочно понадобился царь, если все дела решались без него, а его присутствие, в основном, всех тяготило? Задавшись таким вопросом, исследователь февральских событий Г. М. Катков нашел вполне определенные свидетельства: «государь выехал по телеграфной просьбе генерала Алексеева, не зная, в чем именно заключается спешное дело, требующее его присутствия».[458] Более того, оказалось, что никаких срочных дел его не ожидало. Катков вполне логично ставит этот факт в связь с показаниями Гучкова в Следственной комиссии Временного правительства о намерении «захватить императорский поезд по дороге между Петроградом и Могилевым».[459] Императора заманивали в ловушку!
Но был ли Алексеев в прямом сговоре с Гучковым? Не утверждая этого наверняка, Катков приводит данные о том, что начальник генерального штаба и председатель военно-промышленного комитета имели не только официальные контакты, но вели секретную от государя переписку.
О наличии заговора еще более ясно говорят контакты Председателя земского союза князя Г. Львова (первого премьер-министра Временного правительства), через городского голову Тифлиса А. И. Хатисова, с великим князем Николаем Николаевичем. Вернувшись на новый (1917-й) год из Москвы, Хатисов, от имени князя Львова, предложил великому князю… императорскую корону! Он сообщил, что Николая II намечено свергнуть с престола, царицу отправить в монастырь или выслать за границу, а императором провозгласить его, великого князя Николашу, при условии, что он установит конституционную форму правления. Выслушав это, по-видимому, не очень его удивившее предложение, великий князь попросил время подумать, а на следующий день, в присутствии генерала Янушкевича, ответил отказом. Он объяснил, что не уверен, поймет ли такой переворот «мужик» и поддержит ли армия. Николаша сознавал, что никаких прав на престол у него нет, а он, похоже, чуть ли ни единственный, серьезно относился к юридической стороне вопроса о перемене власти. Об его отказе Хатисов уведомил князя Львова условной телеграммой: «Госпиталь открывать нельзя».[460]
По долгу воинской присяги и просто верноподданного, великий князь обязан был немедленно донести государю о сделанном ему предложении. Он этого не сделал, и, видимо, заговорщики имели основания этого не опасаться. Не донес и генерал Янушкевич, от которого великий князь, очевидно, не имел секретов.
Необходимость устранить Николая для спасения страны от революции и от военного поражения к началу 1917 года стала убеждением почти всей правящей элиты. Насколько это убеждение было справедливо, отдельный вопрос, но оснований для него было достаточно.
М. В. Родзянко
Вот как описывал обстановку в стране председатель Государственной думы Родзянко:
«Совершенно ясно, что вся внутренняя политика, которой неуклонно держалось императорское правительство с начала войны, неизбежно и методично вела к революции, к смуте в умах граждан, к полной государственно-хозяйственной разрухе.
Довольно припомнить министерскую чехарду. С осени 1915 года по осень 1916 года было пять [на самом деле шесть] министров внутренних дел: князя Щербатова сменил А. Н. Хвостов, его сменил Макаров, Макарова [А. А.] Хвостов старший [дядя А. Н. Хвостова] и последнего Протопопов. На долю каждого из этих министров пришлось [в среднем] около двух с половиной месяцев управления [На самом деле, меньше; Родзянко забыл, что три месяца пост министра внутренних дел занимал Штюрмер, совмещая его с постом премьера]. Можно ли говорить при таком положении о серьезной внутренней политике. За это же время было три военных министра: Поливанов, Шуваев и Беляев. Министров земледелия сменилось четыре: Кривошеин, Наумов, граф Бобринский и Риттих. Правильная работа главных отраслей государственного хозяйства, связанного с войной, неуклонно потрясалась постоянными переменами. Очевидно, никакого толка произойти от этого не могло; получался сумбур, противоречивые распоряжения, общая растерянность, не было твердой воли, упорства, решимости и одной определенной линии к победе.
Народ это наблюдал, видел и переживал, народная совесть смущалась, и в мыслях простых людей зарождалось такое логическое построение: идет война, нашего брата, солдата, не жалеют, убивают нас тысячами, а кругом во всем беспорядок, благодаря неумению и нерадению министров и генералов, которые над нами распоряжаются и которых ставит царь».[461]
Конечно, это свидетельство пристрастное: Родзянко, как один из активнейших участников переворота, завершившегося катастрофой, задним числом оправдывал свои действия. Но вот взгляд с другой стороны. На допросе в Следственной комиссии Временного правительства последний царский министр внутренних дел Протопопов показал:
«Финансы расстроены, товарообмен нарушен, производительность страны — на громадную убыль… пути сообщения — в полном расстройстве… Двоевластие (ставка и министерство) на железных дорогах привело к ужасающим беспорядкам… Наборы обезлюдели деревню, остановили землеобрабатывающую промышленность, ощутился громадный недостаток рабочей силы, пополнялось это пленными и наемным трудом персов и китайцев…. Общий урожай в России превышал потребность войска и населения; между тем система запрета вывозов — сложная, многоэтажная, — реквизиции, коими злоупотребляли [Вот откуда берет начало практика продразверсток времен военного коммунизма!], и расстройство вывоза создали местами голод, дороговизну товаров и общее недовольство… Многим казалось, что только деревня богата; но товара в деревню не шло, и деревня своего хлеба не выпускала. Но и деревня без мужей, братьев, сыновей и даже подростков тоже была несчастна. Города голодали, торговля была задавлена, постоянно под страхом реквизиций. Единственного пути к установлению цен — конкуренции — не существовало… Таксы развили продажу „из-под полы“, получилось „мародерство“, не как коренная болезнь, а как проявление недостатка производства и товарообмена… Армия устала, недостатки всего принизили ее дух, а это не ведет к победе»… «Упорядочить дело было некому. Всюду было будто бы начальство, которое распоряжалось, и этого начальства было много. Но направляющей воли, плана, системы не было и не могло быть при общей розни среди исполнительной власти и при отсутствии законодательной работы и действительного контроля над работой министров. Верховная власть… была в плену дурных влияний и дурных сил. Движения она не давала. Совет министров имел обветшавших председателей, которые не могли дать направления работам Совета… Работу захватили общественные организации, они стали „за власть“ [вместо власти], но полного труда, облеченного законом в форму, они дать не могли».[462]