Солнце село, зажглись по аллеям смоляные шесты, а на ужинных столах дворовые лакеи наставили сальных свечей в высоких подсвечниках под стеклянным колпаком; да еще много было свечей понавешено в цветных китайских фонарях над столами и на ближних деревьях аллеи. Умели принять гостей помещики Юрасовские! А вино разносили и наливали актеры в тех же костюмах, как играли и танцевали танцы. Было приказано первой балерине Аниске Картавой потчевать стариков и важных барынь, говоря с ними непременно по-французски и речью изысканной. На Аниску заглядывались мужчины и пытались заговаривать, а то и щипнуть, — но барин Алексей Денисович смотрел строго и тотчас ее отзывал.
Изо всех крепостных актеров драли за сегодняшнее только одного Захарку Зюрина, да и то на другой день: за то, что Захарка, делая антраша в балете па-де-катре, ногой промахнулся и припал на руку, чего по ходу танца не полагалось. Драли на конюшне розгой, не лихо и не спеша. Барин же, на Захарку рассердившись, при той экзекуции даже и не присутствовал, будучи мягкого и чувствительного сложения.
К ночи которые гости разъехались, а которые остались ночевать. Актеров же и актерок заперли, как полагается, в двух обширных избах, мужской и женской, и приставили от барина верный караул, чтобы из избы в избу никому не было ходу. Главное — баловства не было бы! А как умели держать в те поры лицедеев в полной строгости, то и театр российский стоял высоко, а с годами подымался все выше, и вот теперь выше нашего театру нет ни в Европе, ни в Америке, о чем всякому известно, а хвастать нам не пристало.
ЗАДУМЧИВЫЙ ЧИНОВНИК
В феврале 1829 года Петербург был взволнован слухом о покушении на взрыв Сената. По высочайшему приказу было произведено строжайшее следствие. Дело оказалось вздорным и пустяковым, ни в чьей памяти не осталось, и только спустя сорок лет один исторический журнал напечатал на двух страничках резолюцию по этому делу уголовной палаты и Сената.
В те времена придавали значение событиям и их последствиям, а душа человеческая не изучалась и оставалась в тени. Мы — психологи и мимо человека не проходим. Покорная приказу нашего творческого воображения — да явится пред нами из времен занятная фигура российского Герострата![231]
Сей Герострат служил канцеляристом второго департамента Сената и носил христианское имя Михаила Егоровича Шабунина. Из его биографии известно очень малое. По показанию его отца, за девять лет до происшествия Мишенька купался в реке и чуть было не утонул, после чего «был замечен не в полном уме, что произошло от испуга». Ясно, что отец рассказал об этом с целью оправдания странного поступка сына. Затем — покушение на взрыв Сената и отдача виновного в военную службу рядовым. Больше ничего не известно о Михаиле Шабунине, и читатели поймут, каких трудов нам стоило добыть о нем сведения здесь, в Париже, по прошествии ста пяти лет, причем единственной руководящей нитью было для нас занесенное в протокол признание самого героя, выраженное в следующих словах:
«До означенного поступка моего я чувствовал в себе сильную задумчивость, от которой доходил до того, что не мог совершенно на вопросы отвечать».
И вот что мы узнали о личности Михаила Шабунина и мотивах его поступка.
* * *
В то время ему шел девятнадцатый год. Сейчас это — цветущая юность, тогда было вступлением в полную возмужалость. К двадцати годам человек должен был не только вполне определить свое назначение в жизни, но и на деле выказать свое соответствие этому назначению. Михаил Егорович, страдая припадками задумчивости, неуместной в николаевские времена, дороги своей не определил и очень этим мучился. Он чувствовал в себе недюжинную духовную силу — и был лишь ничтожным писцом сенатской канцелярии. Он был высок, строен, носил на висках завитушку из волос и на скулах пушок будущих бакенбард. Идя на службу и со службы, он не смотрел по сторонам, как делали его товарищи, а держал голову высоко и наблюдал ломаную линию крыш, прерываемую заборами. Над крышами летали вороны и воробьи, и мысль Михаила Егоровича следовала за их полетами в то время, как циркуль его ног, одетых в узкие панталоны со штрипками, измерял панель. Именно за эту гордую и независимую походку сослуживцы прозвали его кандибобером, — выражение более сильное, чем гоголь.
Катеньку Проскудину, некоторым образом виновницу позднейших событий, скромную девушку, ходившую с опущенными долу глазками, Михаил Егорович заметил только потому, что встретил ее на лестнице, когда он подымался, а она спускалась, — единственный случай, когда они могли встретиться глазами. Встреча произошла — и дальнейшее определилось.
Катенька Проскудина была дочерью начальника того самого отдела канцелярии, где служил Михаил Егорович. Долгой службой можно добиться многого — даже руки дочери высокого начальника. Но когда в груди яркой звездой загорается любовь — она не ждет. Долгой службе можно противопоставить яркий подвиг, хотя бы безрассудный; им не завоевать руки, — но сердце завоевывается без промаха. Смелый должен дерзать. Об этом и думал Михаил Егорович, когда, идя на службу или со службы, он считал на крышах ворон и воробьев.
В Эфесе был храм Дианы[232] — в Петербурге был Сенат. Герострат хотел прославить свое имя на все века — и достиг этого. Михаил Егорович Шабунин поставил себе меньшую задачу: он хотел только поразить воображение сослуживцев и заставить о себе заговорить, — и также достиг этого и даже большего; спустя сто лет его имя украшает эти страницы. В лавочке гостиного ряда он купил серы и селитры, древесный уголь нашел дома, а необходимый бурачок сам сделал из сенатской бумаги, которую приносил домой для переписки департаментских документов.
Непонятно, как мог Герострат сжечь храм Дианы Эфесской; храм-то ведь был каменным? Михаил Егорович, при всей своей задумчивости, сразу сообразил, что сжечь или взорвать Сенат почти невозможно. Поэтому он выбрал для своей адской машины место между двумя каменными капитальными стенами, где стояла к тому же пожарная машина, закрытая брезентом. Рано явившись на службу, он поставил бурачок, начиненный самодельным порохом, рядом с пожарной машиной, в бурачок вставил тонкую церковную свечу и зажег. Затем он вошел в комнату канцелярии, взял книгу исходящих, раскрыл ее на текущих номерах и по привычке погрузился в задумчивость.
Входили и выходили мелкие чиновники, самый мелкий из них чинил перья для столоначальника и для его превосходительства, другие обменивались хвастливыми рассказами о том, как здорово было вчера выпито по случаю тезоименитства экзекутора. Сторож Бочкарев подмел вчерашний сор, подхватил его совочком и понес через коридор к ящику на черном ходу. Проходя мимо пожарной машины, Бочкарев потянул носом: откуда-то пахнет гарью. Вынеся сор и возвращаясь, опять потянул носом: еще больше пахнет и как будто из-под машины тянет дымком. Тогда он откинул парусину и увидал на каменном полу тлеющий бумажный бурачок.
Чиновники были бриты, сторож носил большую бороду. Когда Бочкарев, не предвидя всей опасности — а он был человеком семейным, — наклонился над адской машиной и протянул к ней руку… Но тут мы временно обрываем нить рассказа, чтобы сделать его интереснее, и возвращаемся к задумчивому чиновнику.
* * *
О чем думал Михаил Егорович? В такой ранний час исходящих бумаг еще не было, а входящими ведал другой. Мог он думать о том, что лишь мгновенья отделяют его от начала славы и необычной участи; мог думать о Катеньке Проскудиной и о предстоящем взрыве и пожаре в ее еще неопытном сердце.
Одну минуту в его голове мелькнула мысль, что не лучше ли побежать в коридор и потушить свечку под брезентом пожарной машины. Но тогда все останется по-прежнему — стоило ли начинать? Как фаталист, он не испытывал ни малейшего волнения и даже перед самим собой рисовался полным своим спокойствием, жалея о том, что против него нет зеркала. Минуты идут, сослуживцы входят и выходят, ничего не подозревая, — и вот все это взлетит на воздух. Был Сенат — и нет Сената.
И вдруг — топот ног, громкие голоса, и в комнату вбегает сторож Бочкарев, неистово трепля вполовину сократившуюся бороду.
Настоящего взрыва не было, но трудно передать происшедший в канцелярии переполох. Кто кричал: «Пожар!», кто.' «Взрыв!». Догадливые быстро залили догоравший бурачок водой из рукомойника. Начальства выбежали из важных кабинетов, и на некоторое время было забыто чинопочитание, так что простые писцы, размахивая руками, не докладывали, а просто рассказывали о происшедшем и титулярным, и даже действительным статским советникам. Достаточно сказать, что прибыл на место происшествия сам обер-прокурор сенатского департамента, извещенный последовательными в порядке иерархии докладами. Двумя часами позже о взрыве в Сенате узнал император Николай Павлович, а еще позже часом по его высочайшему приказу обер-полицеймейстер Шкурин[233] лично производил дознание и допрашивал служащих. К вечеру о страшном деле говорил весь Петербург.