Торжественность усиливалась обстановкой, так как кроме бараньего скелета в приемной Корнелия Ивановича было и еще немало ученых чудес. Была, например, также и мертвая лошадиная голова, подобранная медикусом в поле; ее Корнелий Иванович щелкал в нос, когда к нему обращались с просьбой об излечении насморка. Были два чучела — совы и вороны, больше служившие украшениями. В банке зеленого стекла плавала в спирту ядовитая змея, при жизни бывшая невинным ужом. Этим на змее настоянным спиртом Корнелий Иванович удачно лечил дворовых от пьянства, отливая полстаканчика и доливая его аквой. Первый же его пациент, лысковский кучер, как рассказывают, осушив несколько насильственно, по приказу барина, настойки доктора Беста, внезапно впал от ужаса в бесчувственное состояние и после пил только по праздникам, а напившись, прятался на сеновале или даже в лесу, опасаясь, что его снова подвергнут принудительному лечению. Этот случай считался в округе одним из самых блестящих в практике лысковского медикуса.
Как явствует из первых строк мемуара, Корнелий Иванович нес также и обязанности учителя детей помещика Лыскова, которых он обучал немецкому разговору. Это обучение заключалось в живой беседе и производилось во время прогулок по полям и лесу для собирания целебных трав. Сухими травами в бумажных и полотняных пакетиках были заполнены комнаты доктора. У нас вообще нет достаточных сведений о степени учености лысковского эскулапа; мы даже не можем уверенно утверждать, что он подлинно был доктором, а не подмастерьем страсбургского пивоваренного заведения. Но он был прилежен и отдавался медицинской науке со всей страстью — это вне сомнения. Отчасти руководясь указаниями своего приятеля аптекаря, отчасти по собственной эльзасской сметке, он собирал травы разнообразнейшие и в большом количестве. Осторожный настолько, что совершенно неизвестны случаи отравления его травами, он пробовал их действие на кошках, которым подбавлял их в пищу. Если кошка начинала хиреть, это было одним из лучших показателей, что и людям данное снадобье лучше не рекомендовать; в остальных случаях его можно было применять без особого вреда, причем могла случиться от него также и польза. На большинстве трав, особенно пахучих и в цвету, настаивалась водка, и каждый вечер, во славу медицины, Корнелий Иванович лично производил испытание действия разнообразных настоек на человеческий организм. Есть основания думать, что именно им изобретена так называемая зубровка, как несомненно, что настойка на зверобое применялась им при большинстве острых желудочных заболеваний и всегда с огромным успехом. Может быть, этим объяснялась эпидемия таких заболеваний не только среди дворовых, но и среди сельских пахарей, не исключая и женщин. Чтобы искоренить эту болезнь окончательно, Корнелий Иванович стал прибавлять к зверобою скипидар — и действительно обращения к нему стали реже.
Но особенно прославилась изготовленная доктором так называемая тинктура апиум, настойка на осиных брюшках, до тех пор медицине неизвестная и впоследствии, кажется, неприменявшаяся. Она пускалась в ход только в самых исключительных случаях как возбудительное: длительный обморок, меланхолия, полная потеря аппетита. Знаменит также случай ее применения в акушерстве, доставивший медикусу настоящую славу. Вообще Корнелий Иванович акушерством не занимался, это для мужчины считалось неприличным и ведалось, по обычаю, деревенскими бабками. Но случилось, что одна здоровенная женщина, первородящая, никак не могла справиться со своей задачей. Было пущено в ход все: больную ставили вниз головой, сажали на нее мужа, впихнули ее на лопате в накануне вытопленную русскую печь, наконец, поставили ей на живот банку в виде глиняной крынки, под которую подсунули горящую паклю, — все безрезультатно. Так как банку, слишком присосавшуюся и причинившую роженице страшные боли, никак не могли снять, то был, по приказу барыни-помещицы, приглашен доктор Бест, догадавшийся крынку разбить ударом топора, а так как больная вслед затем ослабела, доктор влил ей в рот тройной прием своей тинктуры апиум. Не прошло и получасу, как роды начались и свершились гладко, а именно баба разрешилась от бремени пятерыми младенцами, из которых умер только один, вероятно, тот, который был втянут в глиняную крынку. Слух о такой благодати разнесся чуть ли не по всей губернии, и значительная доля участия в этом чуде была приписана доктору Бесту. Говорят, будто бы помещик Лысков просил своего эскулапа поить пчелиной настойкой всех рожениц в надежде быстро увеличить количество крепостных душ, но опыты больше не удавались, может быть, из-за противодействия темных и своей выгоды не понимающих крестьян.
Не двадцать лет, как значится в записях самого Беста, а тридцать лет он прожил в имении помещиков Лысковых, куда приехал уже сорокапятилетним и где пережил два поколения своих хозяев. Восьмидесятилетним старцем он был здоров, бодр и деятелен, являясь живой рекламой своего врачебного искусства. Он брил усы и подбородок, оставляя на щеках и на шее волосяным полукругом бакены, или, по-тогдашнему, щекобрады, если только это слово не выдумано Далем. Причину своего полного здоровья в столь почтенные годы он не скрывал, но сообщал только на ухо и только мужчинам: полная стойкость в вопросе женском. «И даже, — прибавлял он, — в настоящее время». По-русски он говорил хорошо, если не считать окончания существительных и прилагательных, а также спряжения глаголов. Нет сомнения, что при желании он мог бы легко, скопив довольно денег, вернуться в свой обожаемый фатерланд, о котором всю жизнь он говорил с восторгом и со слезами на глазах. С годами представление о любезном отечестве украшалось в нем картинами необычайного величия и исключительной красоты. Сравнивая Волгу с Рейном, он уверял, что Рейн шире Волги если не в двадцать, то уж, во всяком случае, в десять раз, что вершина страсбургского собора окружена облаками, сам город раскинут на необозримых пространствах, а люди, в нем живущие, на всю Европу славятся своей красотой, образованностью, музыкальными талантами и говорят на звучнейшем языке, который явился прародителем всех других европейских языков, но в полной чистоте сохранился только в Страсбурге и именно в том квартале, где в молодости проживал он, Корнелий Бест, ныне — несчастный изгнанник, вынужденный жить в стране дикарей, к которым он, однако, не причисляет семью господ Лысковых. Однако он так и не мог сказать, кто же, собственно, изгнал его и почему; отмалчиваясь, он окружал свой взор дымкой непроницаемой тайны.
Вряд ли эта тайна существовала; во всяком случае, она была неизвестна даже аптекарю Бениге, рукописями которого мы пользуемся; кстати, в этих рукописях, отчасти мемуарах, отчасти копиях писем, сапьентиссимус доминус Бест всегда назывался «моим другом», но никогда не именуется доктором. И, однако, аптекарь отзывается о нем с большим уважением, как об особе почтеннейшей и даже культуртрегере дикого рязанского края. «Мой друг и я, — пишет Бениге, — всю жизнь прожили среди русских дикарей, постоянно их благодетельствуя и не пользуясь достаточным признанием наших заслуг. Если бы я остался жить в Пруссии, то был бы наверное санитетсратом; здесь я — простой аптекарь. Такова участь людей, отдающих свои силы человечеству».
Как видите, медикус Бест не принадлежал к числу признанных знаменитостей даже в истории медицины. Но его имя встретилось нам в исторических мемуарах, кстати, искаженным (у Бутурлина он назван Корнелием Павловичем), и мы сочли возможным и должным посвятить ему этот рассказ, чтобы тем самым восстановить справедливость, в которой ему отказали современники.
ДЕКАБРИСТ И ТАРАКАН
Рыжеусый таракан армейской выправки выполз из щели, дружелюбно посмотрел на заключенного и спросил:
— Ну как, все пишешь?
— Пишу.
— Все тетушке?
— Пишу тетушке, а читать будут дяденьки. А ты все ползаешь?
— Когда сплю, а когда и гуляю. Хлебной крошечки не пожалуете старому ветерану?
— Найтись найдется, а только чур! — ночью в глаза не лезть!
— Так ведь это не я, а ребятки.
— И ребяткам закажи. Вот на, ешь на здоровье, прусак.
— Спасибо, декабрист!
Закусивши, таракан обтер нафабренные усы и уполз в щель.
* * *
«…Мокрицы имеют ныне у меня большие преимущества; оных здесь множество, почти каждая величиной с палец, черные и мохнатые. Всякий черный таракан напоминает мне ночлег ваш, любезнейшая тетушка, на корабле. — Одних только прусаков недолюбливаю, потому что они ночью лезут в больные мои глаза, которые теперь стали немного лучше. — Я полагаю, что сие происходит от мороза, который вытягивает находящуюся сырость в стенах и сводах моего жилища, которое от того делается суше; но все глаза мои еще очень слабы и красны, как у кролика…»