Густя помолчал и сказал тихо:
– Илья, дай фуражку.
Густя был тих и грустен. Он уже не был пьян. Входя в коридор, он еще вздохнул, дал рубль Илье и, ни к кому не обращаясь, произнес:
– Хам.
Кого он ругал, Илья не понял. Но за рубль поклонился и пошел усаживать в коляску.
1911
Жизнь и смерть*
В новую земскую школу, обращенную в лазарет, привезли солдат. Это легко раненные. Их тридцать человек. Вписывая в книгу данные о них, видишь, сколько в России губерний, выговоров, типов лиц. Немалая наша страна.
Из тридцати семнадцать хлебопашцы. Так и быть должно. Если взглянешь в окошко или туманным утром выйдешь по большаку – сколько полей, жнивья, озимых, пахоты – на миллионы рук.
Одного рыжеватого мужика имя – Хрисанф, а зовут его все Крысаном. Он и есть Крысан. Высокий, нескладный. Ходит несколько коряво. Ранен в руку, когда шли «на ура». Пьет много чаю. Другой пониже ростом, со спутанными волосами, редкой бороденкой. Кажется, Курской губернии. Крысан – самарец. У него разворочен палец, и зловонен. На перевязке, когда снимают разложившиеся частицы, слегка охает. Но крепится. Они оба пахари. Из тех, кем государства держались. И эти не выдадут. Все помаленьку, полегоньку. А прикажут им – все полягут. Не побегут.
Работа состоит здесь в том: кормить их, поить чаем, помогать на перевязке. Это, разумеется, не трудно.
Удивительная тьма вечером, когда выйдешь на улицу! Начало ноября. Суровое в деревне время. Человеку молодому и нервному ветер, тьма ночи кажутся хаосом. Вероятно, это так и есть.
Вспоминаешь о тех воюющих, знакомых и друзьях, с кем в пестрой, иногда блестящей сутолоке столиц сжигал жизнь. Где они сейчас? В разведках, в опасностях? Или кто-нибудь из них уже хрипит в кусту, с пулей в животе?
«О плавающих, путешествующих, недугующих, страждущих и плененных – и о спасении их»…
Фамилия одного раненого – Келка. Он Петроградской губернии, очень странного, Люсинбургского уезда. О своей народности, смущаясь, пролепетал: «винць», «винь» – непонятно. Он просто финн. Добрые у него глаза, детские. Очень растерянный. Что-то мелькает и перебегает в лице, и говорит он тоже жалобно – малопонятно. Точно подбалтывает. Вечером мучительно и горячо молится, на коленях. Я принес им в палату, перед вечерним сном, яблок. Разговорились. Келка все бормотал: «Ой, много народу побили! – и улыбался виновато. Потом прибавил: – И я его, офицера ихнего, прикладом, прикладом!»
Еще раз я видел, он стоял перед постелью, голову в нее уткнул и руками сжал. Пусть бы актер сыграл так отчаянье!
Марк Аврелий был очень спокойный, всегда прекрасный и правый человек. Ему было горько жить, во многом. Но одного он не знал, терзаний совести. Великое это счастье.
Низкорослый, черный, веселый солдат рассказывал, как их рота сошлась с австрийцами – на штыки. «И они стоят, и мы стоим, значит, и им страшно, и нашим. Они кричат – сдавайтесь, и мы им то же кричим. Ротный наш говорит… „погоди колоть, ребята, сейчас сдадутся“. И только сказал – раз ему пуля в лоб. Наши осерчали. Нет, не уйдешь. Они драла. Я на какого-то наскочил, ка-ак дал ему штыком в зад, даже хряснуло. Штык застрял, вытащить не могу. А он бежит, меня за собой тянет. Ружье жаль бросать, ах ты, дьявол этакий! Было к своим утащил, в Австрию. Ну, тут сбоку наш, Миронов, ему раза дал, попритих он». Это рассказывалось раза три. Всегда с успехом.
Отчего Келка тоскует? – Измучен. – Чем? – Кровью, выстрелами, убийством. – И смерти ждет? – Ждет. – Многие ждут? – Многие.
Большинство думает, что не вернется. Много пишут женам, к которым стали нежнее. Чаще вспоминают дом, детей. Нередко они смеются. Но скоро становятся серьезны. Вообще они очень, очень серьезны. Почти все стали набожнее.
Еще есть гвардеец. Необыкновенной красоты человек. Даже черные его волосы ложатся симметрично, кольцами, как все в нем гармония и симметрия. Он из черниговской губернии, но похож на Софокла. Этот Софокл мне сообщил, что убил около тридцати человек. Через несколько времени, когда дежурила одна добрая душа, он вдруг ей сказал: «А не грех, что я столько народу убил?» Солдаты засмеялись. «Глупый человек, небось война!» Должно быть, и у него это было минутное.
Марк Аврелий войну ненавидел. Ему пришлось воевать всю жизнь. Он покорно и величественно воевал с разными квадами, маркоманами, защищая Рим, ненавидя войну. Он всех победил.
Русские тоже войны не любят. Один мой друг пишет из армии: «Я успел полюбить солдат, то есть как часть народа. Наш умнейший народ понимает, какое страшное несчастие война».
Наш умнейший народ, не любя войну, отобьет всех, кого нужно.
Если есть Суд за гробом, Келка попадет в селения блаженных.
Иной раз, разливая им чай или накладывая каши, думаешь, что эти люди увидели и узнали такое, чего тебе и всем, не бывшим там, не дано. – Бремя ли на них? – Да. – Подвиг ли? – Да. – Великая ли тоска? – Великая.
Из них мало таких, кто хочет драться. И умирать никому не хочется. Но если выпало общее горе – это горе война, – надо драться. Они смотрят на себя, как на обреченных. Наверно, есть у некоторых озлобление. Но я его не видел.
Пришла старуха, принесла им пирогов, и поклонилась в пояс. Верно, так она покойника поцелует в венчик на лбу.
А мы? И мы в пояс поклонимся. Быть может, следует взять руку Крысана, покрытую рыжеватыми волосками, – ту руку, что через месяц, два снова будет держать ружье и отстаивать родину – взять ее и поцеловать. Это вовсе не будет стыдно.
«Спаси и помилуй рабов Божиих Павла, Сергия, Александра»… А затем следует прибавлять: «И все христолюбивое воинство» – старинное и теперь так мучительно-жалобное выражение. Да, все христолюбивое воинство.
1915
Дальний край*
Вере Алексеевне Зайцевой
Часть первая
Идите и вы в виноградник мой.
Матф. 20, 7I
– Вот, Полина, позволь тебе представить: это Степан, мой товарищ, – сказал Петя.
Степан поклонился, крепко пожал ей руку. Полина приветливо взглянула на него.
– Очень приятно.
Потом она обратилась к Пете.
– Ну как я рада, как рада, что ты зашел, наконец, Петруня! Я уж думала, ты забыл нас.
Полина, черноволосая учительница, старинная приятельница Пети, мечтала втайне о сцене, и ей нравилось, что слова «ну как я рада, как рада» выходили немного похожими на театр.
Ее сестра, Клавдия, худенькая девушка с острым лицом и слегка косящими глазами, лежала на кушетке в платке. Когда вошли, она вскочила как бы испуганная, быстро поправила волосы, и в глазах ее, умных и горячих, сохранился отблеск тайных мыслей.
– Какой ты большой стал, Петруня! Я тебя два года не видала. В штатском, усики… – Полина захохотала, встряхнула своими прекрасными черными волосами. – Как ты изменился, если бы знал!
– Петя, вы ведь экзамены держите? – спросила Клавдия, поеживаясь.
Разговор перешел на экзамены – Петя со Степаном держали в высшие специальные заведения. Петя стал жаловаться, охать, Полина шумно возражала, жестикулировала и среди дебатов незаметно, но ловко устроила кофе, достала откуда-то котлеты и даже полбутылки мадеры.
– Неужели и вы так же мрачно смотрите на будущее, как Петруня? – спрашивала она у Степана, вынимая из самовара сваренные яйца. – Но ведь это невозможно, вы так молоды, и такие мысли. Нет, этого нельзя допустить.
Клавдия засмеялась.
– Допускай, не допускай, они по-своему будут чувствовать, – глаза ее блестели насмешливо, – чудная ты у меня, сестра, одно слово – артистка.
Полина взглянула на нее испуганно.
– При них можно. Петя свой, а Степан Николаевич не выдаст?
Степан кивнул утвердительно.
– Нет, серьезно, – продолжала Полина, – мне не по душе пессимизм современной молодежи.
– Не знаю, – сказал Степан, вздохнув, – я этого пессимизма не чувствую. По-моему, просто, жить страшно интересно, и мне как раз, – он опять слегка улыбнулся, – жить очень, очень хочется.
Петя засмеялся.
– Имей в виду, Полиночка, что Степан у нас страшный революционерище.
Полина обернулась на дверь: в их квартире, при городском училище, такие разговоры были не очень удобны.
– Ничего особенного, – сказал Степан. – Еще что Бог даст, все в будущем.
Клавдия опять куталась в платок, будто у нее был жар, волосы ее были в беспорядке, глаз лукаво блестел.
– Он революционер, а моя сестра артистка – и нашим, и вашим. Сегодня с вами говорит, а завтра в карету к Иоанну Кронштадтскому бросится.
Полина обиделась.
– Ну уж ты всегда скажешь, Клавдия! Клавдия захохотала и прижалась к ней.