Однако настал миг, когда отступать далее стало невозможно. Позади лежала древняя столица с её храмами, святынями и дворцами. К тому же la Grande Armée[126] втрое или вчетверо подтаяла за время долгого похода, и силы примерно сравнялись. А ещё в русскую армию прибыл новый командующий, затем и назначенный, чтобы воодушевить войска на генеральное сражение.
В ночь на 24 августа ни в том, ни в другом войске толком не знали, будет ли завтра дело. Тот, от кого это зависело, пухлый человечек с гениальным чутьём и несгибаемой волей, ещё сам не принял решения. Он верил в свою неизменную звезду и ждал от неё всегдашнего знака, внятного ему одному, но звезда пока молчала.
По низинам, на равнине, в негустых перелесках плыл холодный туман, из которого там и сям торчали чёрными островами невысокие холмы. Подле бесчисленных костров триста тысяч мужчин храбрились и трусили, молились и сквернословили, готовились к смерти и надеялись выжить. Сто тысяч лошадей, зараженные общей тревогой, не могли спать. Над безымянным полем, в обоих его концах, слышались ржание, лязг железа, взрывы громкого хохота и протяжное пение, а с русской стороны ещё и звук суматошных шанцевых работ.
Торопливей всего копали у деревеньки Шевардино, где князь Кутузов назначил быть опорному пункту левого фланга. Плоская возвышенность показалась светлейшему удобной для возведения укреплённой позиции на дюжину орудий, огнём которых можно было простреливать всю окружную местность.
С вечера начали рыть, но грунт оказался каменист и неподатлив. Пришлось таскать носилками землю с окрестных пашен, а потом утрамбовывать её, перекатывая снятый с лафета пушечный ствол. Настала полночь, а замкнутый пятиугольник редута ещё только начинал обрисовываться. Этак можно было не успеть до рассвета.
Тогда в помощь прислали ратников из ополчения московской губернии. Воинство это выглядело необычно. Рядовые были одеты по-мужицки, обуты в лапти. Единственной форменной принадлежностью у них являлся картуз с белым крестом. По сравнению с регулярными солдатами они казались толпой бородатых оборванцев. Зато ополченские командиры, сплошь из лучших московских семей, обмундировались пышно – за собственный счёт и на свой вкус. Их мундиры сияли галунами, эфесы сабель сверкали золотом и серебром. Средь скромных армейских офицеров эти господа смотрелись павлинами.
Посреди холма у большого костра собрались лица благородного звания, кто не начальствовал над земляными работами. Там были артиллерийский подполковник с батарейными офицерами, пехотный майор с субалтернами и командир ополченческого полка, носитель громкой фамилии, с целым букетом оранжерейной молодёжи, средь которой было три князя, три графа, два барона и даже эмигрант с нерусским титулом виконта.
Один из ополченцев отличался от остальных. Был он не в щегольском наряде, а в цивильном платье, к тому ж в очках. Ростом невысок, сложением щупл, облика нисколько не воинственного. На очень свежем, а в то же время каком-то удивительно старообразном лице его застыло выражение сосредоточенной задумчивости, словно юношу сильно заботила некая мысль. Черты ополченца не представляли собой ничего особенного кроме разве одной странности. Когда он снял свой бежевый цилиндр, чтобы вытереть со лба крупицу налипшей сажи, сделалась заметна седая прядка на темени – вероятно, разновидность родимого пятна, ибо в таком возрасте сединам благоприобрестись ещё рано. Время от времени рука молодого человека, беспокойно постукивавшая по ляжке, натыкалась на рукоять сабли. Тогда он рассеянно взглядывал на оружие и словно бы удивлялся, что это за штука и откуда она взялась. Но спохватывался, оправлял портупею и снова начинал глядеть в огонь, шевеля губами. На пальце чудака поблёскивал серебряный перстень. Если приглядеться, там можно было прочесть буквы «O.E.». В общем разговоре задумчивый ополченец участия не принимал, к вину не притрагивался, табака не курил.
Капитан из пехотного прикрытия, опытный вояка, разглядывал молодого человека с любопытством и, хоть почитал себя (имея на то веские основания) знатоком человечества, всё не мог решить, к какому разряду божьих тварей отнести сию птицу.
Наконец ветеран тихонько спросил у своего соседа, вчерашнего архивного бездельника, а нынче начальника двух сотен мужиков:
– Скажите, барон, а кто таков вон тот господин, что не расстаётся с кожаным сундучком? Верно, лекарь?
Розовощёкий барон со смехом отвечал:
– Хороша фигура? Это Самсон Фондорин, из сибирских заводчиков. Он не лекарь, но в сундучке у него и вправду лекарства. Скляночки, баночки – я сам видел. Должно, ревматизма боится. Иль простуды. Зачем только начальство приставило этого фетюка к нашему полку? Большая подмога, нечего сказать! То-то Бонапарту от него достанется на орехи.
– Так он заводчик?
– Не он – отец. Тот слывёт мильонщиком. А Самсон служит в Московском университете профессором. Математик!
Барон засмеялся. Ему хотелось показать, как он весел перед сражением, всё ему нипочём. Ещё и пошутил:
– Выучил математику, чтоб считать папенькины мильоны.
Капитан заинтересовался юношей пуще прежнего. Не из-за мильонов (богачей на своём веку старый воин видывал много), а из-за того, что профессор – в такие-то годы.
Близость смерти извиняет простоту обращения. Посему капитан без лишних церемоний пересел поближе к Самсону Фондорину, назвался и добродушно молвил:
– Я вижу, сударь, вы тушуетесь. Право, не стоит. Не робейте. Завтра большого дела не будет. Уж можете верить, тридцать лет воюю. Рекогносцировка или перепалочка – это наверняка. Пушки для пристрелки побухают. Но для генерального рано.
– Вы полагаете? – тоже представившись, спросил профессор с таким видом, будто известие его очень расстроило. – Да верно ли?
– Будьте покойны. Ещё день-два подготовимся. Француз теперь спешить не станет. Ему наобум лезть не резон. Понимает, что раз мы встали, так уж не сбежим, быть драке. – Капитан попыхтел трубочкой, благожелательно оглядывая собеседника. – А позвольте, любезный Самсон Данилович, узнать, сколько вам лет?
– Двадцать четыре.
– Хм. Выглядите моложе.
– Мне это часто говорят.
II.
Разговорчивый капитан, хоть и видно, что хороший человек, Самсону был некстати. Только мешал найти решение для задачи, по сложности мало уступавшей исчислению квадратуры круга.
Что несолиден наружностью, Фондорин знал сам и нисколько о том не заботился. Эту прихоть натуры он объяснял себе тем, что его внутреннее время не совсем совпадает с внешним и словно бы движется по собственным законам. В детстве он выглядел много старше своих лет; возмужав, сделался похож на подростка. Ощущал же себя в разные миги жизни по-разному. То древним стариком, который вынужден обитать в мире, населённом малыми детьми. А то, напротив, ребёнком средь взрослых. Глова Самсона была наполнена премудростью, много превосходившей разумение окружающих, но и окружающие (он чувствовал) ведали про мироустройство нечто важное, чего юный профессор постичь не умел.
Из этого видно, что человек он был особенный, не похожий и не стремящийся походить на других. Главной чертой этого необыкновенного характера являлась нетерпимость по отношению ко всему непонятному. Ещё в первую пору детства Самсона Фондорина поражало: как это люди могут жительствовать средь явлений, смысл которых по большей части туманен, и нисколько этим не мучиться? Цель своего существования мальчик определил так: разъяснить всё неясное, раскрыть подоплёку всего загадочного. Сия задача, превосходная в своей неисчерпаемости, сулила долгую и увлекательную жизнь. Девизом Самсон выбрал латинское OMNIA EXPLANARE[127] и даже вырезал начальные буквы этого выражения на серебряном перстне, с которым никогда не расставался.
Едва научившись ходить, ребёнок уже выказывал признаки исключительной одарённости. В шесть лет он проштудировал всю «Энциклопедию» и говорил на нескольких языках, на десятом году беседовал на равных с первыми умами своего времени – словом, являл собою блестящий образец природной аномалии, который немцы называют Wunderkind, а французы enfant prodige.
Как известно, у детей этой породы за бурным ранним развитием часто следует замедление умственного роста; войдя в возраст, они перестают отличаться от дюжинных людей. Но с Самсоном этого не произошло. На втором десятилетии жизни он развивался не менее стремительно. Первый научный трактат (Исследование галлюцинаторных свойств одного якутского гриба) он опубликовал в 11 лет, и никто из столичных мужей не хотел верить, что из-под пера отрока могло выйти исследование столь безукоризненное по форме и глубокое по содержанию. Случился даже род скандала. Университетские авторитеты утверждали, что истинным автором является отец мальчика, известный своей разносторонней учёностью и оригинальными привычками, который-де вздумал подурачить профессорскую братию. Посему славы Моцарта-от-науки юный сибиряк не стяжал, да он, правду сказать, к ней и не стремился. На ту пору Самсона больше всего занимали не академические труды, а практические исследования. Вдвоём с отцом он объездил самые глухие уголки пустынного Сибирского субконтинента, собирая растения с минералами и изучая диковинные обычаи языческих племён.