Все лето работал с колоссальным напряжением воли, загонял себя и всех своих приближенных, а каковы плоды? Далеко ли он ушел со своими войсками? Достиг ли той безграничной власти, о которой так жадно мечтал? Чем дальше, тем все яснее, что события разворачиваются независимо от его воли и желаний, что власть его как вождя, вместо того чтобы шириться, наоборот, все сужается, все меньше остается людей в ее орбите. Еще весной не сомневался, что он сердце и мозг неисчислимых человеческих масс, что он и только он управляет ими и без него они ничто. Однако в последнее время иной раз кажется ему, что если он кем и управляет, то скорее штабами, чем массами, а может быть, даже и не штабами, а штабом, ближайшим своим окружением — адъютантами и конвоем. До чего же так можно дойти? Вот и сейчас где-то там бьются его корпуса, история творит свое дело, а он, «божьей милостью диктатор», как может он изменить ход событий? Не существенней ли там сейчас штык рядового красноармейца, чем его цезарская воля?
На столе перед ним поблескивает амулет, полученный сегодня при весьма таинственных обстоятельствах. Во время остановки на одной из станций внимание его привлек шум на перроне. «Я тот, кого ждет мир! Я — мессия!» — услышал он выкрики какого-то неизвестного, которого задержали адъютанты, когда он пытался прорваться к штабному вагону. Приказал узнать, чего он хочет. Выяснилось, что неизвестный хочет вручить ему, главкому, пакет. Это был небольшой замшевый мешочек, в котором оказался золотой, похожий на миниатюрный глобус шарик с четырехлистником наверху. Стоит нажать на его лепестки — и весь шарик, как апельсин, раскрывается на несколько долек, и в каждой из них, внутри, на вороненой стали, изображен какой-то знак. Очевидно., это масонский амулет.
Придвинув его к себе, нажимает пальцем на лепестки и, когда шарик раскрывается, снова начинает внимательно разглядывать эти таинственные знаки, которые днем так и не разгадал. Что они должны означать? Епископ Вениамин, который тоже едет с ним в штабном поезде, уверяет, что это происки дьявола и что золотое это яблоко немедленно надо выкинуть вон. Кто он такой, этот неизвестный? Сумасшедший? Или в самом деле какой-нибудь провидец? «Я — мессия… Я тот, кого ждет мир!»
Устал. Обволакивает тяжкая дрема, сами собой слипаются веки. Совершенно явственно слышит сквозь дремоту, как кто-то склоняется над ним, шепчет: «Думаешь, ты хозяин? Ты не хозяин, ты ведь только ландскнехт!» И в то же время слышит, как идет поезд, и уже во всем этом поезде, несущемся ночными полями неведомо куда, их осталось только двое: он и матрос. Где он встречал этого молодого матроса? Да это же тот самый, которого он случайно видел, когда его рубили казаки под Мелитополем. Уже обливающийся кровью, кричал он тогда казакам и ему, Врангелю, вслед его автомобилю: «Рубите, так вашу перетак, и все же вам скоро каюк! Коммунизма вам не остановить!»
Тряхнул головой, пытаясь отогнать кошмар, но через мгновение тот же матрос уже опять перед ним. Чувствовал, как на этот раз сам его рубит, сабля насквозь пронзает тело, он падает, а через миг снова встает и смеется, живой…
Удар буферов. Поезд останавливается. Где это они? Какая-то глухая степная станция. Вскочив с места все еще под гнетущим впечатлением кошмара, спешит в оперативный отдел. Здесь почему-то сбились все: генералы, радисты, даже епископ Вениамин, этот «разбойник в рясе», как его окрестил еще Деникин… При появлении Врангеля все сразу умолкают, бледные, невольно вытягиваются перед ним.
— Что случилось?
— Трагическое известие. Только что получено из-за Днепра. В бою под Шолоховой погиб генерал Бабиев…
Бабиев! Возникло на миг смуглое лицо бесстрашного осетина, однорукого витязя, еще совсем недавно на его именинах с таким огнем плясавшего лезгинку. Со смертью Бабиева, как гласит депеша, «конница лишилась сердца»…
— Войска наши вынуждены оставить правый берег, сейчас отходят назад…
«Отходят». Он хорошо представляет себе, что значит «отходят» в такой ситуации: не отходят, а наперегонки бегут к переправам, кавалерия давит пехоту, бросают в плавнях орудия, пулеметы…
— А под Каховкой? Танки как?
— Ваше высокопревосходительство… Танков у нас больше нет.
Танков нет… Конница лишилась сердца! Да разве только конница лишилась его?
Все, кто стоял тут перед ним, увидели, как вдруг поник головой их вождь, сгорбился, постарел на глазах.
XXVII
Словно по мосту, перекинутому в будущее, идут они, спускаясь с бериславских высот по понтонам через Днепр на левый каховский берег. Идет лучшая конница мира, перед которой после семисотверстного тяжелого перехода, после лесов и болот Замостья, после крепостных стен Дубно и холмов Новоград-Волынска расстилается ныне в предрассветной осенней мгле гладкая, как море, таврийская степь.
На каховском берегу, у самой переправы, окруженные командирами, стоят Ворошилов и Буденный. Оба в полушубках: холодно. Внимательно следят за бесконечным движением конных полков, что текут и текут через Днепр, по узенькой ленточке понтонного моста. Вот прошла Четвертая дивизия Тимошенко. За ней к мосту приближается славная Четырнадцатая во главе с Пархоменко. Впереди — молодой начдив, в бекеше, с усами запорожца, на тонконогом, похудевшем за время перехода скакуне. Следом за ним под кумачом боевых стягов идут герои краснознаменцы. Недавно, но время марша на пути с польского фронта, в селе Знаменка дивизию встретил Михаил Иванович Калинин и за победы над белополяками вручил эти боевые знамена и награды отважнейшим.
Оглядывая колонну краснознаменцев, Ворошилов встретился с кем-то взглядом, улыбнулся:
— Дома, значит, товарищ Килигей?
— Почитай, что так, товарищ Ворошилов, — отозвался смуглый краснознаменец в высоком шлеме.
У него, как и у многих других, видно, не зажила еще рана, и из-под шлема белеет повязка.
Проходит конница, серым простором раскидывается перед ней плацдарм, о котором не раз уже слышала по пути и который такой дорогой ценой удерживали здесь для нее на протяжении почти двух месяцев.
Становится все светлее, и небо низкое, осеннее в степи за Каховкой словно поднимается над Килигеем, открывая глазам широкий, с детства знакомый простор. Войска все дальше уходят в степь.
Едет Килигей знакомыми местами, где прошла его молодость, где в бурях революции подымался народ против Антанты. По всем селам тут знают его, «защитника труда», как знают и многих из его бойцов, с которыми ходил он штурмовать греческие корабли. Немало бывших его повстанцев и до сих пор с ним. С какой гордостью возвращаются они в родной край! Тогда отступали партизанским отрядом в чабанских папахах, теперь возвращаются в высоких буденновских шлемах. Больше года ждали их матери, жены да невесты и наконец дождались, хотя и не совсем еще: дети по селам еще не знают, что отцы их уже здесь, так близко…
— Товарищ командир, может, и правда нынче дома ночевать будем? — весело обращается к Килигею его вестовой сын Оленчука.
— Нет, хлопче, дома подождут. Больше ждали…
Вся степь говорит с ним: и ветром, и тучами, и древними курганами, и рваной колючей проволокой да разрытыми траншеями с пересекающими их следами танков.
Конница шла на восток, а глаза Килигея все обращались направо, где прятались за горизонтом Чаплинка и Хорлы, родной тополиный порт. Как терзали этот край, сколько пришлось ему вытерпеть за эти годы! Дредноуты и сверхдредноуты подходили с моря к этим побережьям, обстреливали из тяжелых орудий, высаживали десанты… Менялись мундиры, менялись лица, вместо обманутых Антантой чернокожих сенегальцев и мелких, похожих на подростков греков в бой вступали другие — черные бароны и бледные юнкера, однако суть борьбы остается все той же: против наемной, против чужой армии идет народная вооруженная сила, прославленная конница республики, под копытами которой гудит таврийская степь.
Вспоминает Килигей, какое горячее волнение охватило его, когда узнал, что Первую Конную перебрасывают на Южный фронт. Перед выходом на марш всю ночь беседовал с земляками-конармейцами, и ясно стало, что главное желание, которым они жили, которое их единило, — быстрее покончить с фронтами! Не допустить еще одной зимней кампании!
А в дороге, когда на одном из митингов Калинин передавал им привет от Ленина, они услышали те же слова: не допустить еще одной военной зимы! Килигей даже переглянулся с товарищами: как он, Ильич, угадал их мысли, их желания? Угадал именно то, чего они всего сильнее жаждали… Казалось, все время, что они были на марше, за каждым их переходом, за каждым шагом неотрывно следил зоркий прищуренный ленинский глаз. Нестерпимо трудно было им идти. По осеннему бездорожью, на конях, падающих от истощения и усталости. И все-таки даже в пути использовали каждую возможность, чтобы учиться, ликвидировать неграмотность, принимали участие в субботниках на железной дороге.