года нанес визит Лему в Кракове и совершенно покорил его своим антисоветизмом. «Наша усталость от совка – ничто в сравнении с его ненавистью и презрением к нему», – записал Щепаньский, тоже познакомившийся тогда с литовцем[746]. Видимо, это была одна из тем, сблизившая их. Когда воктябре 1970 года ZAiKS проинформировал писателей, что получение гонораров из стран советского блока через польский госбанк вскоре будет запрещено и придется менять на злотые по курсу, Щепаньский посетовал: «На практике это означает, что власти присвоили себе две трети моих гонораров в СССР», – и в тот же день записал историю: «Какой-то высокий чиновник Министерства культуры рассказал Сташеку (Лему. –
В. В.), что сотрудник советского посольства на машине в пьяном виде сбил насмерть его жену. На следующий день этого парня уже не было в посольстве. Аристов (советский посол. –
В. В.), конечно, принес ему соболезнования, и на том конец. А в прессе даже упоминания не было. И муж убитой даже не пытался начать дело»[747]. Оба они – Лем и Щепаньский – в это время одинаково не выносили СССР, и потому антисоветские эскапады Чепайтиса не могли не прийтись им по сердцу.
В Польше Лему тоже было неуютно. Это можно понять из письма, которое он отправил в начале мая 1969 года сотруднику Института литературных исследований ПАН Роману Зиманду. Лем поделился с ним впечатлением от недавно прочитанной статьи Зиманда «Замечания о теории нации», опубликованной в «Студьях филозофичных» в конце 1967 года. В своей статье Зиманд показал, что национализм так и не выработал понятия «нация», да и вообще пренебрегает научным подходом, ставя биологический патриотизм выше культурного. В целом, по мнению Зиманда, национализм – популистская идея. Разумеется, публикуя такой текст во время антисионистской кампании, Зиманд намекал на происходящее в стране, и Лем полностью разделял его взгляд, написав журналисту, что все подмеченное им стало обыденностью в Польше[748].
В конце июня – начале июля 1969 года в СССР проходили Дни польской культуры, куда пригласили и очередную делегацию писателей из ПНР, в том числе Лема, у которого как раз выходил русский перевод «Высокого Замка» (подсуетилось издательство «Молодая гвардия»). Осенью в Страну Советов отправлялась еще одна делегация, уже с участием Блоньского, правда, не в Москву, а в Одессу и Львов[749]. Лему еще в 1965 году предлагали посетить Львов, но тогда он отказался. Теперь же в компании приятеля, видимо, он решился еще раз увидеть город детства, поэтому состав делегаций поменяли и в Советский Союз Лем отправился все-таки осенью. Но до тех пор случилось одно событие, целиком изменившее его настрой: в сентябре, на день рождения, он с женой выехал в Бещады и заглянул в Пшемысль – родной город матери, очень похожий на Львов. Этот визит произвел на Лема ошеломляющее впечатление: «На пшемысльских мостовых и в его Замке открылась в моем сердце львовская рана», – написал он Сцибор-Рыльскому. Барбара же поспешила осмотреть пшемысльский вокзал, уже виденный ею зимой 1940 года, когда ее везли с советской территории в генерал-губернаторство и она, по выражению Лема, «пережила геенну». Лем был так потрясен нахлынувшими чувствами, наслоившимися на свежие воспоминания о волне антисемитизма, что не смог заставить себя вернуться в родной город и в дальнейшем всегда отказывался от приглашений во Львов[750]. В таком вот настроении он и отправился в октябре в Москву (очевидно, Львов ему заменили на советскую столицу).
Об этом визите известно куда меньше предыдущих, хотя Лем провел в Москве целых три недели: выступал перед студентами и учеными с рассуждениями о структурализме, теории культуры, методах создания литературного произведения, о космогонии и научной фантастике; написал для «Литературной газеты» статью о фантастике в рамках дискуссии об этом жанре, проводившейся на страницах газеты; встретился со Шкловским, Петром Капицей и с учениками последнего. Но самым запоминающимся эпизодом стала новая встреча с Тарковским. Тот сам явился к нему в гостиницу «Пекин», чтобы узнать мнение о сценарии. Режиссера сопровождал художественный редактор будущего фильма Лазарь Лазарев, ранее уже работавший с Тарковским над «Андреем Рублевым». «Фридриха [Горенштейна] мы решили не приглашать: если и Тарковский не всегда вел себя достаточно дипломатично, то Горенштейн вообще мог служить живым олицетворением крайнего полюса антидипломатии, – вспоминал Лазарев. – Он заводился с пол-оборота, нередко по пустячному поводу, а иной раз и вовсе без повода – что-то почудилось, вот и реагировал очень бурно на то, что для пользы дела можно было оставить без внимания. Когда закончилась двухчасовая, очень трудная для нас с Тарковским беседа с Лемом и мы, выйдя из „Пекина“, одновременно, как по команде, громко выдохнули „уф!“, так переводят дух после тяжкой работы, – одна и та же мысль пришла нам в голову. „Представляю, что было бы, если бы с нами был Фридрих“, – сказал Андрей, и мы расхохотались… Встреча с Лемом организовывалась через каких-то литераторов, причастных к миру научной фантастики, может быть, они не очень лестно отрекомендовали писателю Тарковского, допускаю это, потому что встретил нас Лем недружелюбно и разговаривал почти все время очень высокомерно <…> „Может быть, вы хотите посмотреть какой-нибудь из фильмов Тарковского?“ – спросил я. „Нет, – отрезал он, – у меня нет для этого времени“. Андрей, считая себя обязанным поделиться своими соображениями о том, как он представляет себе экранизацию „Соляриса“, допустил грубую тактическую ошибку – довольно много и с неуместным воодушевлением рассказывал он о тех эпизодах и мотивах, которых нет в романе и которые он хотел привнести в фильм. Лем слушал с мрачным лицом. Потом резко заметил, что в его романе есть все, что нужно для фильма, и нет никакой нужды чем-то его дополнять, и вообще он совершенно не заинтересован в экранизации „Соляриса“. Я уже почти не сомневался, что все идет к тому, что он просто не разрешит делать фильм, но тут Лем немного смягчается: что же, если хотите, делайте, только он уверен, что, если перетолковывать и перекраивать роман, ничего путного не получится. Правда, не в его правилах что-нибудь запрещать: делайте, снимайте»[751].
Лем действительно был недоволен сценарием: «К этой постановке у меня принципиальные возражения. Во-первых, я хотел бы увидеть планету Солярис, но, к сожалению, режиссер не предоставил мне такой возможности, поскольку делал камерное произведение. А во-вторых, что я и сказал Тарковскому во время одной из ссор, он вообще снял не „Солярис“, а „Преступление и наказание“. Ведь из фильма следует лишь то, что этот паскудный Кельвин доводит Хари до самоубийства, а потом его мучают