Петр Васильевич спал в своей каюте полураздетый, чтобы в минуту выбежать наверх, если ветер засвежеет…
В одной из кают в кают-компании сидел Байдаров и осматривал два корабельные одноствольные заряженные пистолета, которые он только что принес тихонько из палубы. Заряжены они были для стрельбы в цель после полудня, но стрельба была отменена.
При мысли об оскорблении он вздрагивал, и злоба видимо охватила его.
И он написал следующую записку:
«Оскорбление должно быть смыто кровью. Предлагаю через час драться на матросских пистолетах в моей каюте (она больше вашей). Секундантов не нужно. Выстрел после счета „три“ того, на кого выпадет жребий. Если несогласны, убью вас, как собаку».
Байдаров разбудил дремавшего дежурного вестового и велел ему разбудить Сойкина и отдать записку.
Сойкин сладко спал, когда вестовой его разбудил.
Полусонный стал читать он записку у свечи, зажженной вестовым, и сон вдруг пропал. Сердце упало. Он почувствовал холод, пробежавший, словно струйка, по спине, и ноги стали свинцовыми. Глаза впились в клочок бумажки, и буквы, казалось, увеличивались в гигантские буквы и подвигались на него… Тоска охватила его, и губы шептали: «зачем?..»
Иллюминатор то опускался, то поднимался, вода слегка гудела, обливая иллюминатор и рассыпаясь алмазными брызгами на серебристом лунном свете… Переборки каюты поскрипывали.
Прошла минута.
— Будет ответ, ваше благородие? Лейтенант беспременно требуют.
Сойкин очнулся.
В голове его мелькнула мысль: «Отказаться!..»
Глаза снова читали: «убью, как собаку!»
И Сойкин черкнул на записке: «согласен», сунул ее в руку вестового, точно хотел скорей избавиться от этого клочка, принесшего смерть, быстро оделся, закрыл на ключ двери и стал торопливым, нервным почерком писать письма. Одно матери, другое той женщине, из-за которой главным образом дал оплеуху. Письма начинались: «я буду убит»… Он был уверен, что живет последний час, и рыдания душили его…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Склянки пробили шесть ударов — три часа утра.
Сойкин бросился на колени перед образом, вскочил и с последним ударом колокола вошел в каюту Байдарова.
— Протокол подпишите! — чуть слышно проговорил тот.
В неподвижном тяжелом взгляде Байдарова Сойкин читал смерть. Он отвел глаза и покорно подписал что-то, не читая.
— Выбирайте…
«Узелок — смерть», — подумал Сойкин и вытащил узелок.
— Вам выбирать место и считать до трех… Одному у двери, другому у иллюминатора.
— У дверей…
С этими словами Байдаров подал два пистолета.
— Берите!
Сойкин взял правый.
— Взведите!
Курок щелкнул.
— На место!
Байдаров говорил повелительно и шепотом. Эта слабо освещенная одной свечой каюта в четыре шага длины казалась клеткой убийства. И сам Байдаров — убийцей…
«За что же меня убивать?» — хотелось сказать Сойкину, и броситься вон, и звать на помощь.
Но вместо этого он стал у двери.
— Наведите пистолет!
Сойкин навел свой пистолет в угол каюты.
Байдаров навел на грудь Сойкина.
— Стреляйте в меня… Я все равно буду в вас стрелять.
Сойкин молчал.
— Считайте!
Вздрагивающим голосом, медленно, оттягивая темп, считал Сойкин:
— Раз… два… три…
Раздались два выстрела.
Сойкин жалобно вскрикнул и медленно склонился, схватывая рукою грудь, и упал в раскрывшиеся двери.
Петр Васильевич выбежал из каюты, подбежал к раненому и поднял его голову на грудь.
— Дуэль… Убит!.. — коснеющим языком проговорил Сойкин, и глаза его потускнели…
Сбежавшиеся офицеры стояли потрясенные.
Старший офицер бережно опустил покойника, поцеловал его в губы и смотрел ему в лицо.
Блестящее назначение*
I
Во втором часу погожего осеннего дня 186* года к подъезду деревянного особнячка в одной из дальних кронштадтских улиц подъехал на извозчике капитан второго ранга Виктор Иванович Загарин, только что приехавший на пароходе из Петербурга.
Это был небольшого роста, худощавый человек лет под сорок на вид, с располагающим серьезным и озабоченным лицом, обрамленным длинными и густыми светло-русыми бакенбардами.
Одет был Загарин очень скромно.
На нем — потертое пальто, из-под отворотов которого был виден далеко не блестящий, шитый золотом, воротник мундира. На шее красовался орден. На голове была старая фуражка, чуть-чуть сбитая на затылок. В маленькой красивой руке — треуголка.
Загарин не успел позвонить, как дверь подъезда распахнулась, и моряка встретил вестовой Рябкин, молодой, красивый, чернявый матрос, сияющий здоровьем, свежий и румяный, с ослепительными зубами. Он был в синей фланелевой рубахе с открытым большим воротом, черных штанах, широких внизу и обтянутых к поясу. Опрятные ноги были босы.
— Благополучно? — с заметным нетерпением в негромком мягком голосе спросил Виктор Иванович, всегда после женитьбы задававший этот вопрос, как только возвращался домой.
— Все, слава богу, благополучно, вашескобродие!
— Виктор Викторыч и барыня гуляли?
— Есть! Прогуливались в саду, вашескобродие!
Рябкин принял треуголку и бросил на Загарина тревожный и пытливый взгляд смышленых карих глаз.
Лицо Виктора Ивановича, казалось, было спокойно.
Но Рябкин недаром же семь лет жил вестовым у Загарина и знал его самообладание. И он сразу решил, что барин «в расстройке».
Еще бы!
Он видел, что Виктор Иванович, обыкновенно добродушный, простой и веселый, особенно дома, вернулся из Петербурга таким серьезным и озабоченным, каким бывал только на мостике своего судна во время шторма или когда дома было неблагополучно.
Он обратил внимание и на то, что Загарин не летел, как всегда, в комнаты, а, напротив, словно бы нарочно замедлял шаги, поднимаясь по небольшой лестнице и проходя по галерее.
Но главное, что смутило и испугало вестового: в серых лучистых глазах Виктора Ивановича было что-то тоскливое.
И молодой матрос, всегда жизнерадостный и в последнее время совсем счастливый до глупости молодожен, — внезапно омрачился.
— Что, Рябкин? Не ожидал? — участливо спросил Загарин.
— Вышла, значит, «лезорюция», вашескобродие? — подавленным голосом промолвил Рябкин.
— То-то вышла.
И Виктор Иванович подавил вздох.
— В дальнюю, вашескобродие?
— Да. На три года.
— Ведь мы весь прошлый год были в Средиземном, а раньше три года в дальней были, вашескобродие!
— Так что же?
— Можно бы обсказать вышнему начальству, вашескобродие. Так, мол, и так…
— Ты дурак, Рябкин! — ласково промолвил Виктор Иванович.
И почему-то остановился, понюхал распустившуюся розу среди множества цветов, которыми была уставлена галерея, и вошел в прихожую.
В светлой прихожей слегка пахло смолой от большого пенькового мата. Все, начиная от вешалки и кончая лампой, сияло чистотой. Все словно бы предупреждало о безукоризненном порядке, ласковой домовитости и мире во всей небольшой квартире.
В полурастворенную дверь была видна залитая солнцем часть гостиной, сочные листья пальм, зеркало, японские вазы, ковер, мягкие кресла… И так светло… Так уютно… Так мила вся эта скромная обстановка!
И Виктор Иванович еще больнее и острее почувствовал, как «дорог ему берег»…
«А между тем его отрывают от всего, что так дорого и близко ему… Есть холостые отличные капитаны… Есть женатые, с восторгом уходящие в Тихий океан… Есть карьеристы… За что?» — снова подумал Загарин и почти строго сказал, когда Рябкин снимал с него пальто:
— Завтра перебираться на «Воин»!
— Есть, вашескобродие.
И тоскливо прибавил:
— Когда уходим?
— Да что ты пристаешь, Рябкин! — с внезапной резкостью проговорил Виктор Иванович.
— Виноват, вашескобродие… Насчет запаса полагал… По той причине и обеспокоил! — промолвил вестовой.
Виктор Иванович направился было в гостиную, но вдруг обернулся к Рябкину.
Ласково взглядывая на сконфуженного и грустно притихшего любимца-вестового, Загарин с обычной своей мягкой сдержанностью промолвил:
— Через неделю снимаемся… А о запасах для меня пока не хлопочи… У прежнего капитана, верно, все запасено… Купим у него…
И еще мягче прибавил:
— Всю эту неделю, с вечера будешь съезжать сюда… домой и оставаться до утра…
— Как же будете одни без меня на «конверте»? — озабоченно промолвил Рябкин.
— Не беспокойся. Вечерами и я домой. А к флагу вместе на корвет.
Рябкин благодарно взглянул на капитана и спросил:
— Фрыштык* подавать, вашескобродие? Ариша постаралась.