Как-то на очередной пирушке он встретил пышноволосого немецкого художника, одного из тех, с кем осенью свёл его в Берлине Фритьоф. В Риме художник вдруг вошёл в моду. Это был маленький низенький человечек, с бородкой, как у Виктора-Эммануила, и на двухдюймовых каблуках. Под торжественный звон бокалов они возобновили старое знакомство, и Пер получил приглашение посетить на другой день мастерскую знаменитости.
Здесь его ждал сюрприз. На мольберте посреди мастерской стоял почти законченный портрет. Портрет изображал во весь рост девушку-еврейку с рыжеватыми волосами; он тотчас же узнал и тонкие черты, и кроткие глаза лани. Это была кузина Якобы, жившая в Берлине, молоденькая дочь тайного коммерции советника, единственная наследница пятидесятимиллионного состояния.
— Она в Риме? — удивился Пер.
— Была. Вчера уехала домой. Значит, вы её знаете?
Пер сказал, что несколько раз бывал в доме её родителей, но в подробности вдаваться не стал. Ему не очень-то хотелось вспоминать свои дерзкие планы завоевания дочери финансового короля, о руке которой мечтала добрая половина немецкой аристократии.
— Как она поживает? Она не замужем? — спрашивал он, не в силах отвести глаз от прелестного лица, глядевшего всё тем же робким, испытующим взглядом, что и в тот музыкальный вечер.
— Нет, замужем. Она приезжала сюда с мужем. Вот везучий болван!
— Как его зовут?
— Бибер. Доктор Бибер.
— Ах да, я встречал его у них. Ну, красотой он в те времена не блистал. Обыкновенный пузан.
— Да уж какая там красота! — воскликнул малорослый гений и рукой, унизанной аметистовыми перстнями, подкрутил пушистые концы своей воинственной бородки.
— Он, наверно, и сам богат? — спросил Пер.
— Он-то? Беднее бедного. Вы разве ничего не знали? Прелюбопытная история. Заботливые родители наводнили дом разорившимися баронами и офицерами, чтобы дочь могла сделать приличную партию. Молодёжь мещанского происхождения они и близко не подпускали. А побеспокоиться насчёт толстого Бибера им, конечно, не приходило в голову. Он был ассистентом их домашнего врача. И выбор пал именно на него.
— Да, действительно, — задумчиво пробормотал Пер, не отрывая взгляда от лица молодой женщины.
— Раз вы бывали в их дворце в Тиргартене, вы, вероятно, заметили, что для дочки это была просто позолоченная клетка. Мамаша без всякого стеснения завела себе целый отряд платных любовников, а папаша — заурядный проходимец. Девушка всеми силами старалась вырваться из этого ада вот в чём секрет! Я думаю, что она вышла бы за всякого мало-мальски приличного человека, который осмелился бы увезти её оттуда.
Пер отвернулся от портрета и пристально поглядел на маленького болтливого художника.
— Так он её увёз, что ли?
— Ну, не буквально увёз. Но он сумел быстро сообразить, что к чему. И, несмотря на уродство, несмотря на бедность и низкое происхождение — отец Бибера был чуть ли не старьёвщик, — у него хватило духу… или веры в собственные силы… правильнее сказать — хватило самонадеянности, чтобы попытать счастья. А может, он-то сам считает себя красавцем! И, как это ни смешно, он победил… Вы уловили, молодой человек, мудрую насмешку судьбы, которая кроется в этой истории? Понятно ли вам, что в жизни не так уж важно, кто ты такой, а важно, кем ты себя считаешь. Вы полагаете, что капрал Наполеон смог бы стать императором Франции, не овладей им безумная мысль, будто в его жилах течёт древняя кровь французских королей?
С этими словами прославленный, но малорослый гений поднялся на цыпочки и снова запустил руки в свою воинственную бородку. А Пер грустно отвёл глаза и долго сидел молча, погруженный в свои думы.
* * *
Тем временем в Копенгагене обвенчались Нанни и Дюринг. Одновременно Дюринг расстался с «Фалькеном» и занял место главного редактора старой и почтенной газеты «Боргербладет», особенно популярной среди дельцов.
Тесть его, Филипп Саломон, не принимал никакого участия в возвышении Дюринга, последний был всем обязан влиянию адвоката Верховного суда Макса Бернарда. Дюринг входил в число крепостных рабов Бернарда и был одним из тех, на кого возлагались особенно большие надежды благодаря его красивой внешности, умению приспосабливаться и рано проявившемуся презрению ко всем человеческим законам и обычаям. Не без помощи великого человека Дюринг уже двадцати лет от роду занял заметное место среди сотрудников «Фалькена» и, находясь на этом посту, слепым повиновением завоевал полное доверие и даже дружбу своего благодетеля.
Но когда Дюринг сообщил ему о своей помолвке с Нанни, Макс Бернард выказал явное недовольство. Две глубокие морщины пересекли его лицо, и он сказал следующее:
— Она же еврейка! Ах, Дюринг, Дюринг! Вы меня просто изумляете. Я считал вас умнее. Я уже довольно давно обратил ваше внимание на дочь советника Линдхольма. Она и богата, и красива. И вы вполне сумели бы произвести на неё нужное впечатление.
Но в первый раз за всю жизнь Дюринг отказался повиноваться своему господину и повелителю. Он на самом деле был влюблён в Нанни. Перед такими женщинами, как она, он не мог устоять, и это было его единственной слабостью.
Макс Бернард понял, что здесь ему придётся уступить. У него самого оказывалось далеко не каменное сердце при виде красивых женских плеч, и поэтому из всякого рода глупостей он прощал лишь глупости, совершённые во имя женщины. Он ограничился тем, что взял с Дюринга обещание не предавать помолвку гласности, пока он, Бернард, не добьётся для Дюринга более солидного и независимого места в датской журналистике. Недели не прошло, а Дюринг уже занял завидный пост редактора «Боргербладет».
Макс Бернард хотел тем самым обскакать Филиппа Саломона. Он боялся лишиться хотя бы частички своего влияния на Дюринга, если Дюринг получит тот же пост из рук тестя.
И вот Дюринг и Нанни сыграли свадьбу. Сыграли её очень просто, без всякой помпы. В один прекрасной день Нанни вернулась домой из города, ведя под руку новоиспечённого редактора «Боргербладет», и с улыбкой отрекомендовалась своим родителям как фру Дюринг. С утра пораньше они забежали в пропыленный магистрат и там зарегистрировали свой брак, причём только с великим трудом удержались от смеха во время совершения процедуры (как бойко поведала Нанни). Потом они отправились в ресторан и позавтракали вместе с какими-то знакомыми Дюринга, которые случайно оказались в ресторане.
Во время обеда, за столом, накрытым парадно, насколько это позволила спешка, Филипп Саломон провозгласил здравицу в честь своей дочери и её супруга с невольной торжественностью, отличавшейся от весёлой беспечности молодых. Мать тоже была очень растрогана. Как ни старалась стареющая чета под влиянием собственных детей идти в ногу со временем, от такого сюрприза разом слетела вся их напускная любовь к нововведениям. В глубине души они не ждали от будущего ничего хорошего. А больше всего их огорчало своеволие дочерей.
Но мало-помалу общая радость захватила их, и за столом поднялось шумное веселье в честь новобрачных, чему немало способствовали младшие Саломоны. Одна только Якоба оставалась мрачной и безучастной. Она, единственная из всех, даже не принарядилась. Её так возмутило легкомыслие Нанни по отношению к святым таинствам любви, что лишь по настоянию матери она вышла к столу. Она пробовала было отговориться, ссылаясь на недомогание. Она и самом деле чувствовала себя не очень хорошо. Несколько раз во время обеда у неё начиналась нервная дрожь и головокружение.
Как только все встали из-за стола, Якоба ушла к себе и больше не показывалась.
Она села за очередное письмо Перу. Другого средства заглушить тоску и унять мучительную ревность, которая подрывала её душевные и физические силы, она не знала.
Определённых подозрений она не питала. Малейшая мысль о его неверности была настолько чужда ей, что ни сухие короткие письма Пера, ни его неуклюжие попытки найти прежний доверительный тон не беспокоили её. Её гордая и целомудренная натура не допускала даже возможности обмана. С той самой минуты, когда они стали принадлежать друг другу, она воспринимала Пера как неотъемлемую частицу самой себя. Она не забыла ещё благодарного и счастливого выражения, которое светилось в глазах Пера, когда он первый раз держал её в своих объятиях. Она хранила это воспоминание как святой залог любви. В тот миг она твёрдо поняла, что она тоже женщина, что она может быть желанной, — хотя прежде она порой готова была сомневаться в этом.
Но стоило ей подумать о тех, с кем ежедневно общается Пер, кому выпало счастье жить рядом с Пером, пожимать его руку, слышать его голос, видеть его улыбку, как в ней поднималась страшная ненависть к этим чужим людям, которым в избытке дано то, о чём она может только мечтать. Она завидовала камням, по которым ступают ноги Пера, воздуху, который ласкает его загорелые щёки. Она ревновала его к официантам, которые его обслуживают, к горничным, которые по утрам убирают его постель, ещё сохранившую запах и тепло его тела.