— Дети! — спросила учительница. — Знаете, кто к нам сейчас придёт?
— Дедушка Мороз! — хором протянули дети.
— Нет, дети, вместо Дедушки Мороза к нам придёт сегодня Владимир Ильич.
— Ура! — обрадовались дети.
— А вместо снегурочки...
— Надежда Константиновна! — догадалась на сей раз малышня.
Распахнулись двери. Ильич и Надежда Константиновна, легки на помине, вошли в избу!
— С новым годом, детки! — снимая шубу, поздравил Ильич присутствующих. — Эхё-хе! Детоньки! Ского я к пгаотцу Магсу уйду, недолго осталось. Но вы наше с Магсом учение не забывайте потому, что оно вегно. А этот Иоська Виссагионович даст вам без меня пгосгаться. Помяните моё слово.
Дети скукожились, как воробьи.
— Ну что заггустили! Гасскажите-ка нам стишки. А, Надежда Константиновна! Давненько мы с тобою стишков не слушали.
— Ха-ха-ха, — засмеялась Надежда Константиновна, учительница, дети.
Прошло тридцать с небольшим лет. Подросли горкинские ребята и уже не кружились под Новый Год вокруг праздничной ёлки, а валили огромные ели на лесоповале возле Ивделя. В Кремль для наркомовских детей пилили ёлку Пётр и Василий.
— А ведь как в воду глядел Ильич, а?
— Не вякай ты! Ошибка вышла. Разберутся. Правда всё равно на свет выведет. Реабилитируют нас.
Посмертно всех горкинских ребят реабилитировали, назначили вдовам пенсии, зацвела на полях кукуруза, полетел в космос Юрий Гагарин, Фиделька прогнал с Кубы буржуев — совсем близко до коммунизма стало.
— Говна тебе, а не коммунизма, — подумал Лёнька и пнул Никитку под жопу. — Иди-ка, лысый, выращивай огурцы на огороде.
Наклеил «новый ильич» Лёнька себе мохнатые брови, навесил на грудь орденов и поехал в заграницу речи толкать.
— Разрядка, взаимопонимание, отдельные недостатки, развитой социализм, сиськи-масиськи.
— Что за сиськи-письки? — не может понять Вилли Брандт.
— Наверное, это он «систематически» произносит, — предположил Жискар д’Эстен.
— Так оно и есть, — заключила Индира Ганди. — Челюсть у него вставная.
Подразрядился Лёнька и влез в Афган, да и помер. Загудели ВИЗ, Уралмаш, БАМ, КамАЗ, Братская ГЭС. Мир праху твоему, генсек Лёнька.
Вытащил Андроп из стола досье на всех членов и хлоп по столу:
— Все вы тут у меня, все, засранцы. Устроили тут, понимаешь, блядство!
Забегался старый партизан Андропка, слёг — не помогла и интерпочка.
— Ну, теперь я, — сказал Чернявый.
— Да уж, — подумал Мишутка. — Посиди, старый пердун, маленько, повоняй напоследок.
И раз такая карма пошла, Чернявый тоже дубу дал. Громыко набрался духу и говорит:
— Ну всё, хватит! Пусть молодёжь погорбатится. Ты, Мишутка, антилигент, во лбу у тебя пометка, стало быть, неспроста, и жинка книжки читает — авось что у тебя и выйдет.
— Один не справлюсь, — заробел Мишутка.
— А ты не боись, чурок да черножопиков усатых мы того, приосадим. Рашидке с Кунявкой по сранделю отвесим, говноеды такие, а тебе пришлём крепких ребят с Урала.
— Вот это другое дело, тогда ладно, — согласился Мишутка.
Набрал Громыко телефон:
— Эй! Девушка! Сыверловск, пожалста! Ёлкин! Это ты? Давай, Ёлкин, езжай до Кремля. Живёхонько! А то передумаем.
Шмыг-шмыг, а Борька Ёлкин уже тут как тут.
— Давай, Николаевич, орудуй заместо Гришина, разгребай всю эту парашу.
Ёлкин засучил рукава:
— А щё! Ёлки, мол, палки! Мы это разом. Я это среднее звено вот как терпеть ненавижу!
И давай Ёлкин москитов шерстить, так что они запищали и к Лигачёву побежали стучать:
— Мать вашу, твой Борька нас затрахал. Пини его, Егорушка, под срандель, а мы уж за тебя горой.
Но Ёлкин всё прочухал и дожидаться не стал, пока его обсерют, и поднял бучу:
— Да я с такими, как Егорка и Щебриков, срать рядом не сяду. А Горбащёв Сергеищ уже на себя культ личности тянет — со всеми селуется. Опять, значит. Я с вас устал. Увольте в производство, пожалста.
— И пусть канает, оглобля такая, — раскричались москиты.
Ушёл Ёлкин в Госстрой простым министром. Сидит он дома, чай пьёт, яблоки чистит, кожурки грызёт, всё равно что Владимир Ильич, думу думает:
— Ну щё. Щас Горбащёв и без меня управится, коли так. Рыжик подсобит, коли щё. А Рябцев-то, какой иудушка, землящка обсерил, не застеснялся. Ай-ай!
А супружница ему говорит:
— Кончай, Борь, сам с собой бормотать, свихнёсся разом. Пошли-ка лучше на наутилусов, поглядим, как землящки наши твист лабают, все москиты их нахваливают.
— То, дурёха, не твист, а рок. Понимать надо. И не хвалят, стало быть, а тащатся — это тебе не симфония, где в ладоши хлопают да кемарят, это, бестолочь, вроде как бы битлы нашенские или ролинги. А москиты потому торчат, что сами кайфу придумать не умеют, обожрались нашими сосисками, вот их от этого дела и пучит. Кхе!
Шло время к Новому Году. С Урала Борьке телеграммы приходят: «Держи, мол, земеля, хвост морковкой. Хэппи, мол, нью ер!»
— И то веселей, — улыбается Борька. — Пусть себе Зайкин повертится, коли так, а мы ещё щайку позузеним, похлебам по-нашенскому. Куда спешить.
— Да уж, — согласилась супружница. — Без наших-то уральских их чурки да хохлы в два счёта обсосут, как липок обдерут, под нулёвку обкорнают.
— Вот увидишь, коли Зайкин не по-моему будет делать, обдрищутся они по-чёрному.
— Уже обдристались, — поддержала супружница.
— А! — отмахивался Борька. — Пускай дрищут. Наше дело — семент, бетон, кирпищи, куда нам, дурням, в их дела лезть! Сами кашу заварили, сами пусть и расхлёбывают. Ишь, не пондравилась критика! Как шикнул на них, так сразу обдристались. Ха-ха-ха!
— Полные штаны наложили! — рассмеялась супружница.
— А Щербаков-то чуть от злости не лопнул. Ай, кричит, фулюган какой. Долго наших помнить будут москиты гугнявые. Да же, Борь?! Толком говорить-то не могут: всё гекают да подныкивают, как цацы, как фифы. А лаются-то, лаются. Наш-то народ проще, душевней.
— Так оно и есть, — растрогался Борька вконец.
1987
ВЕРНИКОВ Александр Самуилович
1962
Дом на ветру
Он был не из обычных людей. В том не было его заслуги, или не было её поначалу. Уже в его родителях, не говоря о нём самом, было намешано столько кровей, что к тому времени, как он вырос в большом северном — в войну — тыловом городе, он стал похож на вавилонца. Родись и живи он не в этом — тыловом — городе, он не увидел бы и раннего отрочества. Но он жил в тылу, и это очень важно. Он вообще был человеком, который придавал первостепенное значение факту, что он родился здесь и не где-нибудь ещё; факту, что здесь он вырос и дожил до того момента, когда начал осознавать себя и мир вместе с собой; и в этот момент он мог бы сказать себе так: «Раз я выжил здесь и дожил здесь до того момента, до этой самой минуты, в которую я говорю себе: я дожил здесь до той минуты, в которую я осознал, что дожил именно здесь, — нелепо, смехотворно уезжать отсюда и глупо полагать, что мир для меня будет где-то ещё, кроме как здесь». Он мог сформулировать эту мысль так много позднее, а почувствовал или как-то моментально понял много раньше, просто рано.
Раз он понял и сказал себе, что понял, — жизнь его пошла в этом русле. Будучи уже зрелым человеком, он встретил художника, сделавшего выставку после поездки по Сибири и Средней Азии. Художнику он сказал: «Я ни в коей мере посягаю на ваше мастерство, но искусство не есть искусство, если оно ищет предмет за пределами себя, если оно вообще ищет пред-мет, ну или пред-лог — короче, природы, которую вы рисовали в поездках, не существует для вас: природа есть там, где есть вы, скажем у себя на даче, которая досталась вам — как и ваша жизнь! — от ваших родителей, и ими же посажен сад, за которым вам приходится ухаживать!». Художник был достаточно именит, подкреплён десятилетиями положительных отзывов и приглашениями на участие в выставках и позволил себе не прислушаться. Это было его правом, и к тому же художник был похож много больше на местного уроженца, чем тот, кто высказывал ему замечания.
Ещё пример. Когда он был совсем маленьким ребёнком, родители взяли его в гости. Хозяева, те, к кому пришли в гости, жили на четвёртом этаже. Играя, он выбежал на балкон и был поражён тем, как выглядели люди внизу, — тем, что их было видно лишь с затылка, с темени, что их можно было видеть только с этой стороны и что начинаются они с затылка и растут вниз. Он долго не мог отделаться от впечатления и наконец объяснил его тем, что до сих пор жил с родителями на первом этаже и людей за окном видел вровень со своими глазами. С тех пор к мысли, что он живёт здесь и должен жить здесь, он добавил уверенность в правильности того, что он прожил здесь до сих пор, на первом этаже и что ему должно жить здесь, на первом этаже, в квартире, где родился.